ЛУННЫЕ КАНИКУЛЫ

 

Предисловие

 

“ИЗ ТОЙ ЖЕ МЫ МАТЕРИИ, ЧТО СНЫ...”

 

Au claire de la Lune

Mon ami Pierrot:

— Prete-moi ta plume,

Pour ecrire un mot...

 

                Одно дело — истолковать реалии чужого текста, совсем другое — вникнуть в реальность чужих глюков, когда и свои-то “мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно” (1 Кор. 13, 12). В странствиях по этой вдвойне заповедной области не помогут ни простецкие инструкции Мартына Задеки, ни про­граммки театра марионеток, основанного доктором кукольных наук Карлом Густавом Юнгом. Анимус-Анима, Тень, Дитя, Ста­рец... Разве полдюжины таких ментальных отмычек могут заме­нить один-единственный золотой ключик, которым в одноимён­ной повести Алексея Толстого отпирается затянутая паутиной дверца из потемневшего дуба, ведущая к отверстию в каменной стене, “откуда льётся голубой свет”? К сводчатой зале (пещере Платона?), где в подземном райском саду, под яблонями с золотыми и серебряными листьями прохаживаются павлины и вроде бы разыгрывается третий акт мистерии Бытия — сцена соблазнения Змеем Адама и Евы, Пьеро и Мальвины.

                Ведь главный герой “Лунных каникул” Олега Фомина — это никто иной, как лунный Пьеро из французской народной песенки (см. эпиграф) и сказки “красного графа” Толстого. Ав­торские иллюстрации изображают его, однако, не в “длинной белой рубашке с длинными рукавами”, а в просторном чёрном одеянии и такого же цвета шляпе, в которых он смахивает на хасидского праведника. Да оно и понятно: влюблённый в Луну Пьеро — не ипостась Селены-Дианы, а в каком-то смысле её противоположность, дополнение, иначе бы их и не тянуло друг к другу. Пьеро и Луна — воплощённые символы китайских перво­стихий, только герой стал олицетворением “инь”, а героиня — персонификацией “ян”.

                А что такое эта Луна — добрая ли волшебница, “склонная обводить вокруг пальца” посланников Солнца (они же — по­сланники тьмы), или Луна-череп, Луна — гномичья ладошка, Луна — тюремный прожектор?

                А начинающиеся и продолжающиеся в её двусмысленном свете “лунные каникулы” — как их уразуметь? “Каникулы” в древности — разгар лета, когда восходит над горизонтом созвездие Большого Пса, Canicula. “Каникула, иль пёсья бесь...” — писал Вячеслав Иванов. А Брюсов с присущей ему высокопарностью величал Сириус, альфу Большого Пса, “ночным солнцем страсти”. Не случайно именно на Сириусе обитает шизик Илюша из новеллы “Иллюзионист”, вновь появляющийся на страницах книги в обличье “астрального зайца”, “безбилетного белого адепта в чёрном ботинке”. Что же касается “страстей”, то их тут хоть отбавляй: овчарка, (“пёсья бесь”) превращающаяся то в девушку с каштановыми волосами, то в неживую куклу, манекен из корич­невого с бежевым оттенком пластика; ещё одна барышня — с компьютером в мозгах; бес по имени Найгкшай на длинных ногах и с лошадиным черепом вместо головы (кивок в сторону Дали и Босха?); “чернильный маленький птеродактиль из воро­нёной стали”, сидящий, словно ворон, на гнилом осиновом столбе... Таких “манекенов” и “кукол” в сборнике Фомина куда больше, чем в балаганчике Юнга, — и они не менее убедительны, не менее реальны, чем фантомы швейцарского кукловода.

                Каждый из этих онирических персонажей — двойник ав­тора, образ его души, проводящей свои мистические “каникулы” на Кладбище Неуспокоенных, в Земном Чистилище, где “звучит рог Дианы, отнимающий последнюю надежду”. Образ души, то примеряющей в своём сновидческом странствии дедовскую эс­паньолку и длинные чёрные трусы, то нацепляющей себе на голову собственные чёрные трусы, чтобы незаметно подкрасться к сбо­рищу нечистой силы, к шабашу “чёрных клобуков”, адептов чёрного Солнца. Так удод из притчи Сухраварди притворялся слепым, чтобы его не заклевали совы, способные видеть только во мраке, видеть только мрак.

Пьеро в “Золотом ключике” собирается написать “роскош­ными стихами” комедию о кукольных приключениях, а Буратино — сыграть в этой пьесе самого себя. Олег Фомин не только написал свою “Комедию” (кивок в сторону Данте), но и самолично исполнил в ней роли всех персонажей, а к тому же создал и декорации, если под ними позволительно понимать его графические комментарии к тексту “Лунных каникул”. “Одолжи мне перо, чтобы я мог написать одно-единственное слово”, — молит Луну Пьеро из французской песенки. Слово-ово, слово-яйцо, из которого под лучами Селены-Гекаты вылупляются целые выводки дико­винных существ, снующих по лабиринту страниц, чтобы в конце концов погибнуть в нём. “Нет более страшной ловушки, чем мои собственные мысли”, — признаётся герой рассказа “Лунные каникулы”, давшего название всему сборнику. Тибетская “Книга мёртвых” учит, что жуткие видения, являющиеся душе во время (или вневремя) её блужданий по “промежуточному миру”, поро­ждены ею же самой, поэтому испугаться их — значит реально увязнуть в трясине собственных иллюзорных страхов, насытив их своею плотью и кровью, не говоря уже о семени. Лунный Пьеро Олега Фомина (то есть он сам) расправляется с “послан­цами тьмы”, явившимися его подруге (или приснившимися ей), понимая, что и она, и её преследователи, и тот мир, где происходит действие новеллы, — всё это созданно им самим. Это благие или зловещие мыслеформы, избавиться от которых можно, только осознав их фантоматичность, их онирическую природу. Для вся­кого подлинного художника (а Фомин — художник вдвойне) управление сновидческими фантазиями, режиссура снов становятся не только приёмом психотерапии, но и творческим процессом, равнозначным мистериальному принятию смерти и её преодолению: “Во сне моей руки коснулась краем платья смерть, и это было платье твоё, о обыкновенное чудо!” “Обыкновенное чудо” — это и Мальвина, его возлюбленная, как бы её ни звали в очередном сновидении, и, главным образом, чудо трансмутации кошмаров и глюков в философский камень поэзии и правды, пресуществления дурных снов в живую реальность, “где время играет в прятки с клёном, а губы мои зовут губы твои”.

                И чем прозаичней, чем нелепее орудия борьбы лунного Пьеро против “чёрных клобуков”, тем они действенней. Пресловутый “путь воина” свершается в “Лунных каникулах” отнюдь не по инструкциям Кастанеды-костоеды. Душа может действовать кри­выми маникюрными ножничками или рожком для обуви, в кото­ром можно видеть и рог Олифант, в который трубит перед смертью герой “Песни о Роланде” и его же меч Дюрандаль, в чьём на­вершии хранятся мощи святых. Балаганные персоны Олега Фо­мина не прикидываются святыми — им свойственны те же стра­хи, страсти и слабости, что и самому автору. Но не случайно Тоня из рассказа “Рог Дианы” в миг смертельной опасности поминает Имя Христово: “Иешуа жив!” — кричит он “не своим голосом”, а затем спешит укрыться в “невысоком срубе на опушке леса”, где обитает некий Бородач, “обретающий Благодать Божию”. Тоня исповедует Христа перед сборищем бесов — подвиг, доступ­ный не каждому, ибо даже памятование Бога перед собранием людей — залог посмертного спасения: “Кто помянет Меня в собрании людей, того Я помяну в собрании ангелов”, — говорится в одном из хадисов Мухаммада.

                Герой “Рога Дианы” претерпевает смерть дважды, и оба раза видит “невидимую дверь”, откуда проливается ярко голубой свет, совсем как в финале “Золотого ключика”. Чары Луны и Солнца рассеиваются в инобытийном сиянии: двойственность чёрного и белого преодолена этой райской голубизной. “Солнце сияло так ярко, а птицы пели так радостно, что он посчитал, что вся эта дьявольщина ему приснилась”.

                “Дьявольщина”, за которую мы принимаем самих себя, наши кукольные приключения и марионеточные претензии на “свобод­ную волю”. “Понял теперь я, — пишет Гумилёв, — наша свобода — только оттуда бьющий свет...” “Мы из той же материи, что сны”, — восклицает шекспировский маг Просперо.

                Стать свободным — значит проснуться, увидев голубой свет, бьющий “оттуда” на подмостки мирового балаганчика, в мир материи и снов.

 

Юрий Стефанов

июнь 199?

 

 

Л У Н Н Ы Е   К А Н И К У Л Ы

 

Посвящается Илюше Вавилину и

Наташе Крюковой

 

 

 

Тригорин (записывая в книжку). Нюхает табак и пьёт водку... Всегда в чёрном. Её любит учитель... <...> (Подумав немного). Бывают насильственные представления, когда человек день и ночь думает, например, всё о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен... Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую, потом третью, после третьей четвёртую... Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю?

                                 А.П. Чехов. “Чайка”.

 

 

ДОМ С РОМАНСКИМ ПОРТИКОМ

 

            Широкими шагами он шёл по пустырю, заросшему факелами кустов ракиты. Это я. А это — время, где автор (да возвысится до его солипсизма читатель) дебютирует как заблудивший монах-отшельник и центральный персонаж; — потому время хорошо “сидит” и центростремимительно...

            ...отличается холодными, как утренняя сковородка или чугунное крыльцо, рассветами; — и — тёплыми вечерними зорями, когда бархатное юбилейное солнце совпадает своим оттенком с листвой.

            Итак, время — позднее, но не дурное, и в народе носит имя — “индейское лето”.

            Пустошь постепенно переросла в большую, гладко заасфальтированную площадку. Но... Как так бывает?

            А тут — я мыслю хаотическое возникновение то здесь, то там небольших островков асфальта правильной формы. Они становились всё крупнее и глуше, — островки асфальта, — пока, наконец, не превратились в квадратный асфальтовый материк. И — в центре этой тверди, материка — плескался прямоугольный океан клумбы. Вокруг клумбы бегала овчарка. Её хозяйка белела неподалёку и не оттягивала на себя внимания; скорее, мягко уклонясь, — а не выпадая из оживающей геометрии — в искристую неразборчивость мельтешащего пространства.

            Уже запретный, но ещё — увы! — не сад.

            Я никогда не доверял собакам и — вот, крепко сцепил пальцы на своём блестящем увесистом дротике. Этот дротик, выполненный по специальному заказу из полого металлического стержня двух метров длины, не раз выручал меня. Отполированный до золотистого пыления бронзы, он — отчётливо сдавленный моей ладонью — был готов на всякое время сорваться с места и впиться своим косо срезанным остриём в податливую плоть врага. Отбивчиво ссушить при ударе костяшки, выставленные по-дальневосточному.

            Как я и ожидал, овчарка, припадая на задние лапы, бросилась ко мне, угрожающе рыча. Вернее будет даже сказать, не ко мне, а на меня. Хозяйка оставалась безучастной. Стояла за линией.

            Мне известна чёрная тактика обороны. И вот: приём, позволяющий сбить собаку с толку и убить. Агрессией собаки движет то, что значится как механика страха. Это касается вообще всех животных, в том числе и человека. Но, как говорил шекспировский Ричард, даже животное знает жалость, но не знает жалости человек. По пункту хладнокровной безжалостности как раз и следует обойти зверя. Когда собака атакует, нужно резко махнуть рукой. Какой не жалко. Я понимаю, что обе жалко; но в таком случае — левую. Если вы сделали всё так, как я сказал, то собачий инстинкт сработает безоговорочно — тварь вцепится в вашу конечность. Затем следует всем телом упасть на животное и действовать жестоко и рассудочно. С этого момента собака не опасней шаловливого котёнка. Сломать ей шейные позвонки, задушить, порвать пасть, зарезать, если вы счастливый обладатель ножа — всё это на ваше усмотрение.

            Итак, я c нарочитой грациозностью мотанул левой рукой, — за неприязнью жёлтых зубов, завязи белой плоти, мясо. Но собака повела себя неадекватно — села на задние лапы и, уставившись прямо в глаза, принялась изучать мою сущность. Я попытался раздразнить её (уж и сам не знаю зачем) и замахал руками.

            Собака всё также не реагировала. Хозяйка, в белом макинтоше и белом цилиндре, похожая на хрустальную вафельку, стояла в стороне и смеялась. И её “фу” звучало как “ха”, смешиваясь с руладами смеха, напоминающего звуки осыпающегося ку,хонного сервиза. Я побежал, и овчарка, урча и поскуливая, поспешила за мной. Когда я совершил один пробег по периметру клумбы, то обнаружил, что мы образовали равнобедренный треугольник: собака стояла точно напротив меня, её хозяйка — на середине отрезка, отделявшего зубы овчарки от моей руки, и немного справа. Я не уловил того момента, когда начались превращения, но вскоре с полной уверенностью смог сказать, что собака трансформировалась в девушку, одетую в кожаный каштановый плащ и высокие сапоги со жгучим отворотом. Буйные — тоже каштановые — волосы вились по её шее, ниспадая на плечи. Что-то вздрогнуло во мне и дротик, не перенеся напряжения, вырвался из рук и вонзился в девушкину шею. Однако, вопреки ожиданиям, оружие со звоном отскочило от кожи, оставив глубокую царапину, из которой медленно потекла кровь и тонкой струйкой закапала на плащ. Девушка безмолвствовала, древесно разведя руки, и то в собаку превращалась, то вновь оплывала женственностью манекена. Тогда я подошёл к ней и сказал:

            — Я хочу быть с тобой, — и хозяйка собаки исчезла, напоследок шепнув мне:

            — Дурачок, это же механизм.

 

            Я и она стояли на крыльце пустующей школы. Каштановая девушка была так близка и доступна, что руки сами тянулись к ней, преодолевая страх перед метаморфозами. Она напоминала мне мою мать и, проводя пальцами по её густо раскрашенному лицу, я с замиранием сердца ожидал резкого окрика. Но каштановая девушка молчала. И я осмелел, и прикоснулся к её бордовым губам, потакая перекату раскалённого шарика в желудке. Она улыбнулась и я с тайным трепетом обнаружил, что её зубы сделаны из коричневого с бежевым оттенком пластика. Её глаза погладили меня. Она ждала поцелуя, но я всё не мог решиться. Меня останавливала не брезгливость — вовсе нет — мне даже нравились эти пластмассовые зубы — меня держал страх. Я не ведал бардо, его же моя душа мнит. Девушка не настаивала. Она была рядом, но я не оглашал её присутствия, и только поэтому услышал взгляд:

            — Не бойся, я больше не буду собакой.

            — Прости, — ответил я и поцеловал, ощутив нежное прикосновение влажного пластика к моему языку. Её тонкие пальцы чиркнули замочком молнии на моих джинсах и я сам не заметил, как её губы очутились там. Ветер привнёс лёгкость и опоил вермутом тёплого дня. Но я сказал каштановой девушке:

            — Ты тёплая, — взгляд её ответил:

            — Но не живая. Я кукла.

 

            И я покинул каштановую девушку.

 

 

* * *

 

            Наташа жила в пятиэтажном романском доме с мраморной лестницей — широкие перила матово текли, каменея. Вечером я заскочил к ней. В квартире никого не было. И я остался ждать её. У Наташи был от меня ребёнок, но она никогда о нём не говорила и я никогда его не видел. Сейчас же, когда этот прелестный мальчик лет пяти-шести, с чудесным вьющимся каре, поднимался по лестнице, я немедленно узнал его. Мальчик, увидев меня, испугался и засеменил вниз. Я заскользил вслед по лестничным пролётам, едва задевая ногою на поворотах сточенности перил. Этажи лавиной устремились мне навстречу против часовой стрелки. На одной из клеток мне почудилось лицо Наташи, но я не остановился, и оно мелькнуло так быстро, что я не смог бы с полной уверенностью утверждать не только то, что она была грустна или весела, смешлива или задумчива, но и была ли она вообще.

            Неожиданно пришло чувство. Меня шли убивать. Я вырвался из подъезда, пропустив киллера* внутрь. Он был высок и обладал глубоко посаженными карими глазами. Его кашемировое пальто свисало до самого пола. Убийца удивленно посмосмотрел на меня (я висел в полуметре от поверхности).

 

 

            — Либо практично глуп, либо рассеян, — подумал я. Пропустить меня в дверях было непростительной оплошностью. Перед парадным стояла иномарка, в которой сидели две девушки. Я сразу узнал их. Кучерявая, сидевшая на заднем кресле тоже узнала меня. “Физическое уничтожение. Приготовиться к деструктивации стационара. Действовать после сигнала”, — уловил я команду, заложенную в программе. В девушке боролось два чувства. Она знала меня, но сигнала не было. Я хорошо понял это и приблизился к ней. В этот момент компьютер, установленный в её мозгах, востребовал моего ареста и из-за приоткрывшейся дверцы появился газовый пульверизатор. Не теряя ни секунды, я схватился за дуло и со всех сил крутанул его. В моей руке остался обломок пластика. Электроника сдалась. Пульверизатор перекочевал в мою ладонь и я, с удовольствием, принялся поливать внутренности кабины хлороформом. Лишённая оружия девушка закашлялась и схватилась за багровый бархат, натянутый на мягкие сидения. Та, что сидела за рулём, закричала:

 

            — Стреляй!!! Ты почему не стреляешь?!

            — Не было сигнала... — прохрипела в ответ воительница, сползая на пол. Акселератор взвизгнул и машина сорвалась с места, оставив меня на пару с киллером, который в это время появился на крыльце. Да, кстати, забыл сказать, что я супергерой и маг, и умею летать, но это в общем-то не важно. Мой враг изогнулся и я едва успел заметить как в мою сторону вылетело три тонких стальных лезвия. Вспорхнув на высоту глаз, я снял одно из них изящной жестикуляцией шулера, но —

            — но слишком неосмотрительно, — лезвие вонзилось в ладонь и кровь обагрила одетую на руку повязку изумрудно-зелёного бархата, символизирующего рациональный разум. Тем не менее я завладел полотном и не поленился воткнуть его в грудь киллера. И я опять просчитался. Рана нисколько не остановила его, но привела в безумное бешенство. Однако я выиграл время и уже через долю секунды оказался лицом к лицу с убийцей, пытающимся вытащить свой неповоротливый ствол. Это был скорострельный пистолет-пулемёт и, прежде чем я успел выбить его из рук, жгучая очередь, пройдя наискось, зацепила моё левое плечо. Ещё мгновение — и оружие валялось на земле. Приёмом, доведённым до автоматизма, я отпихнул его ногою в сторону. Пули задрожали в моём теле и, зашипев, вонзились в киллера. Тот замычал, всплеснул руками и огромная вспышка света затопила его стационар. Когда мои глаза адаптировались, я обнаружил, что от неприятеля осталась лишь небольшая лужица слизи, которая шумно пузырилась и постепенно превращалась в ничто.

            Освободившись, я бросился искать ребёнка. Но он исчез. Я опустился возле бочонка с квасом и с облегчением выпил стакан. Разумеется, моих действий никто не заметил; возможно, правда, за исключением Наташки, которая, хитро улыбаясь жемчужной улыбкой своей, возвращалась с работы, минуя длинный двойной ряд коммерческих ларьков. И я понял, что люблю её. И в этот раз я опять ничего не спросил о нашем ребёнке. Бог с ним. Ведь, как известно, от таких людей как мы, рождаются исключительно эльфы. И Наташкин взгляд в который раз попросил:

            — Не спрашивай меня ни о чём, — и в её глазах заблестели слёзы. Так, взявшись за руки, мы шли к дому с романским портиком.

 

05-07. 11. 94

 

 

 

АНГЕЛ МАТЕРИАЛЬНОЙ ВЫГОДЫ

 

 

            Жёлтое поле утешало грустью. Я знаю: в таких полях растут цветы бересклета. Там, на самом краю, на берегу леса их кусты. Пахло жимолостью, ночными фиалками и слёзы роняла сирень-однолюб. Излучина леса, где шумят дуб, терновник и ясень, покусывала прядь волос соломенной стерни и, прищурив свои многочисленные дупла, спокойно дремала себе под белооблачным небом. Я с неудовольствием отметил, что день хоть и хорош, но довлеющий над этим пространством временной ветер глючил и мешал сосредоточиться. Кто-то прогружал поле, будто люлей вешал; и мне, как это вообще случалось в последнее время, поживиться было решительно нечем. Работа ока оставляла желать лучшего. Мне даже показалось на миг, что мой мозг поразила агнозия, но окончательно убедившись, что во всём виновен всего лишь временной вектор, сносивший меня к ядрене фене почти на пол-измерения к чёрным, откинул ипохондрические мысли. Размышляя об игре, в коей мне сегодня надлежало занять определённую роль, я идентифицировал себя по практике “я — не-я” со своей истинной сущностью и направил шестую в поле, чтобы выявить критические точки. Утешив себя недурственной расстановочкой, я двинулся к небольшому холму на западе, не обращая внимания на недостойные истинного сенса глюки. Глючило столь упорно, что можно было подумать, будто в этом повинны чернушники, а возможно, и кто посерьёзнее. Будучи неслабым адептом, я адаптировался к новой сенситуре и принялся отсчитывать шаги по тройкам, инсталлируя пространство в себя. Я старался не наступать на цветы — это было бы оскорблением. Возможно, последнее было следствием чрезмерного увлечения пифагорейством. Ха! Подумать только! Пифагор умер, не решившись бежать от врагов по бобовому полю. Минное поле. Банк зародышей. Так и умер великий мыслитель. От бобофобии... А может, от бобофилии. Это уж как понимать.

            Уже стоя у подножии холма, я заметил странное движение в кронах огромных корабельных сосен, что росли вдоль просеки, разделявшей грудь леса надвое. Что-то аморфное и большое прыгало с ветки на ветку, пружиня с характерным хрустом: почти как на батуте. Это зависало в подпа,ленном маревом воздухе. Прыжки были так рискованны и заразительны, что мои ноги охватила эмпатия, и они, то есть ноги, при каждом скачке странного субъекта вздрагивали. Я попытался было продолжить свой путь, но куда там! — не смог и пошевельнуться. Хотелось лечь и отдохнуть, но даже это показалось утомительным, такая лень охватила меня вдруг.

            — Кто ты?! — вступил я в контакт с духом.

            — Сфокусируй четвёртую на этой монетке. Пойми, что достоен, — раздалось в моей голове. И прямо передо мной, в воздухе, материализовалась кругленькая золотая денежка, которая затем скользнула мне в ладошку. И тут меня словно озарило:

            — Ангел материальной выгоды?

            — Он самый, — произнесло существо и одним прыжком очутилось возле меня, отброшенное тенью поля в сознание.

            — Привет, — сказал я, — что это, братцы объёмы помянуть страдальца решили?

            — Привет, — насмешливо игнорируя издёвку, отвечал он, — зачем вызывал?

            — ???

            — Ты. Кто вечно нудил по ночам, что у него нет денег и нашему милому Другу в жилетку плакался?

            — Ну, я... Так ведь действительно ж деньги нужны... Что я плохого-то сделал? Я ведь не делинквент какой-то! Всем деньги нужны... А у меня их к тому же мало. А то и вовсе нет.

            — Вот именно, что все гномичьих железяк ищут! Ты что это, как все? Ты ведь имеешь какие-то претензии? Тебя влечёт к славе, хочешь быть непохожим на других. Замечу в скобках: гордыня, опять же. Если бы не твои задатки, которые, между прочим, не твоё личное достояние, так вот, если бы не твои задатки и твоё происхождение, никто бы и пальцем не пошевелил. Ты претендуешь на материальные выгоды, а своей основной задачи так и не выполнил. Я знаю — твоя персонализация на лицо, но ведь, в конце концов, мы не за это платим!

            — А любовь к Отцу?

            — О какой любви речь, когда не выполнена основная задача?

            — Я что, должен быть альтруистом?

            — А любовь к Отцу? Кто-то, кажется, только что сам вспомнил о ней. Что, забыл, что стало с тем висельником, который мыслил душу свою закалить добела и не закалил? Данте читал? В одной из пастей теперь этот идиот корчится! — окончательно был я загнан в тупик.

            — В тебе ни грана толерантности, — продолжал мой оппонент. И наконец, немного смягчившись, он добавил:

            — Терпение. По делам твоим тебе воздастся. Твоё желание сейчас не может быть удовлетворено. Может сбиться твой вектор самоактуализации. Твоя душа в этом случае начнёт разрушаться. Это будет замерзанием делания. Твоя жизнь превратится в этом случае в пустой сон. Ты станешь сверхтвёрдой сомнамбулой...

            Он помолчал, чтобы я смог осмыслить происходящие во мне чувства:

 

            — Поэту ни к чему счастье. — Заговорил он спустя вечность, когда сердце моё обрело новое обрядомыслие. Ангел материальной выгоды продолжал: — Ему всегда необходим стимул, неудовлетворённость, знаешь ли... Он сам ищет несчастий. Иначе он, попросту говоря, зажрётся и перестанет быть поэтом. Поэту нельзя быть и сексуально удовлетворённым. Своё либидо, — меня передёрнуло при этом слове, что не ускользнуло от внимания ангела. И по его взгляду я догадался, что это своеобразная шутка, ходячая среди ангельских иерархий... — ...своё либидо он должен обращать в умственную энергию, сублимироваться, так сказать; пока семя в мозг не ударит. Мы и так пошли на уступки, отдав тебе твою Наташку. Что же, слушай с ней её любимые “Talking Heads”. Но эти “говорящие головы” ещё договорятся. И ты ещё допрыгаешься с чёрным Димой. Ты не думал, кто именно тебе подбросил монетку любви? Им и Илюшу заглючить не трудно ведь. Кстати, в связи со всеми этими чёрными бархатными кисетами и прочими амурами твоя активность заметно снизилась. А с вдохновением нынче у нас напряжёнка. Выдаётся только святым, стало быть. Генерируй своё. Тебе же нравится, как ты пишешь! Ты ведь классический графоман по Шкловскому. С чем может сравниться тот катарсис, когда из-под твоего пера выходит настоящая поэза? — Продолжал издеваться ангел, если ангелы, конечно, умеют издеваться. — Эйфория, которая в этот момент восхищает тебя к небесам, кайф этот райский не может сравниться ни с какими материальными выгодами, согласись! Ты — создатель новой парадигмы!

      

 

 

            — Я испытываю амбивалентные чувства... — скромно вымолвил я, немного сконфузившись. Интуиция подсказала мне, что лучше вести себя скромно. Вот уж как сильна корыстность задним умом! Авось что-нибудь да и выгорит.

            — Поэт должен быть инфантилен, — продолжал ангел, — а богатый ребёнок — капризный ребёнок. Зачем; на самом деле, зачем капризные дети Отцу?

            — А как же стимул?

            — Стимул? Э! да ты профанируешь... — усмехнулся Плутос, — Нобеля ведь хочешь?

            — Хочу, знамо дело...

            — В шестьдесят лет получишь. А будешь зарываться — Шнобеля получишь.

            — В шестьдесят лет!!! Так долго?! — возмутился я.

            — Ну, хорошо, — уже уходя, через плечо добавил мне ангел материальной выгоды, — подкину тебе малость... чтобы не ныл.

 

ноябрь `94/лето `96

 

 

НАЙГКШАЙ И ТИШИНА

 

            Мой дом — обиталище муз, чертей и привидений, трещал по швам. Старые пружины проржавели в часах его, стоящих на чёрном матовом пиано рядом с разбитым метрономом. Время моей комнаты шаталось. Умирала калька мифа. Всё было создано. Моими и чужими руками. Падала тень от тени моей. Переизбыток уничтожал стены, пол, потолок, шкаф, инструмент, кровать. Кровать. На ней я видел лучшие картины моей жизни. Моей? А почему моей? Разве жизнь может кому-то принадлежать? Не жалейте жизни. Не гладьте. Не целуйте. Будьте верны, мирны, трудолюбивы. Не делайте ни добра, ни зла, потому что они относительны. Всегда помните, что вы условны. Всё движущееся условно. Всё недвижущееся условно. И вещи, про которые нельзя сказать — движутся они или нет — тоже условны. Жизнь условна — смысл движется, сдвигается, продвигается, надвигается, выдвигается, задвигается, передвигается, придвигается — всегда. Ничто не дано. Ничто не разрешено. Ничто не запрещено. Всё дано. Дано время. Дано пространство. Дан сон. Дана кровать. Я не единожды шёл отсюда в ничто, что есть что. Ну, и что? Нет знаков, потому что нет незнакомого. Всё — знак, потому что всё что-то значит. Стена — это не знак, потому что она сотворена не как знак и в сущности ничего не означает. Вещь многофункциональна. Она и знак, и не знак. Взять, например, беса. Что он значит? Бес — значит ничто, потому что он условен, так как он и движется, и не движется. Он сродни времени, но сказать, что он сродни времени — значит ничего не сказать, так как время условно. Бес — само слово содержит в себе отрицание: бесспорно, бесцельно, бесплотно, беспересадочно, беспечно, бесполо, беспредельно, бессмертно. Пробел по вертикали. Абзац.

 

            Этого беса звали Найгкшай. Он передвигался на длинных ногах и имел лошадиный череп вместо головы. Ноги представляли из себя геометрические отрезки, не имеющие ни толщины, ни цвета, ни запаха, ни вкуса. Таковыми предстают линии на конструкторских чертежах. Череп, напротив, имел объём, был бел, благоухал ночными фиалками и, имею все основания предполагать, обладал вкусом яичной скорлупы. Никаких признаков беспокойства бес не проявлял. Он просто приходил и смотрел мудрыми и добрыми впадинами пустых глазниц. Конечно, по началу я его немного побаивался. Потом — привык. Бес, как бес — беззлобный, обыкновенный, тихий. И если бы не инфернальное происхождение — взял бы я его насовсем. В качестве собаки.

 

            Он появился с неделю назад. Мордастая черепушка ткнулась в дверь.

            — Ты кто? — встревожился я. Но он молчал и только грациозно вытягивал двухмерную спину. И я понял, что имя ему: безысходная мимолётность. Кто-то звал меня: фиолетовый шар с оранжевой вакуолью рос в моих глазах, пульсируя и утемняясь на шестой. Вращаясь против часовой стрелки, содрогалась воронка континуума. Конь принёс всадника.

            — Друг али враг? — спросил я, по-дозорному закрывая глаза козырьком руки.

            — Кхйагкхнах, — на истинном ответил мне он.

            — Что? иди нах..? Ну, и?..

            — Нет, не смерть. Убивать тебя — без цели. Ты знаешь. Скачать разве “шамбалы”... да, скачать немного... А убить тебя нельзя. Нет, нельзя. Это кости.

            — Но... послушай! Нет, послушай, прекрасный рыцарь! Тогда, если ты признаёшь, что убивать меня — глупо, так как все стихи мои по судьбе известны наперёд, — это же логика смыслов всех креатур! — лучше помоги мне, чем сдавать в кости жезлы да мечи серебра чернёного. Да ведь и рубят-то они, поди, плохо. Все не духовные, сувенирные. Не буду играть с тобой! Ну, ты слышишь? Что это за идиоты сидят в кустах? Опять серые эквадорцы-псевдотрадиционалисты?

            — Мгым... — неопределённо промычал воин, лязгая мечом в ножнах.

            — Ну, иди, руби их! — в это время кусты зашевелились и то здесь, то там замелькали оранжевые хитоны копьеносцев. — Ну?

            Завязалась потасовка. Всадник приплясывал на скакуне, и то и дело размахивал своим грозным оружием, пронзая то одного, то другого. Но нападающих было много и мне пришлось присоединиться к Кхйагкхнаху. Потом всё залилось зелёной протоплазмой и мрак проглотил меня, плюясь разноцветной пылью в сторону битвы. Наверное, меня опять убили. А Найгкшай стоял за дверью и всё видел. Он любит смотреть. Жаль, что говорить не может. Или не хочет. Поговори со мною, бес! Мне очень одиноко. Ты — бес неразговорчивый, а молчаливые духи страшны и печальны. Но я могу тебе рассказать сказку, если ты способен слышать, а думать мне запретить никто не может. Вот грустная дорожка. Темно. Всё сырое от недавно прошедшего дождя. Ты слушаешь?

 

            Три головы, наполненные мелом, лежали во дворике перед маленьким старым домом. Одна голова сказала:

            — Я голова женщины. Я иду в город. Но кто понесёт меня туда?

            — Я, — сказала чёрная засохшая голова мужчины, — я понесу тебя в город.

            Белая голова мужчины, лежащая на мокром деревянном бортике песочницы промолчала.

            Чернильный маленький птеродактиль из воронёной стали, хищно поблескивая частыми мелкими зубками, сидел на обомшелом осиновом столбе. Столб прогнил и размок от дождя, и птеродактиль недовольно ворчал сквозь сон, пытаясь крепче впиться кривыми когтями в набухшее месиво.

            Скрипнула калитка и на дорожке появились я и девушка.

            — Я покончил жизнь самоубийством. Наглотался снотворного.

            — Зачем?! — о наивная реакция! моя бедная лживая девочка...

            — Потому что я любил тебя, а ты мне изменила.

            — Глупенький, не могу же я любить тебя одного? — сказала ты, моя возлюбленная, жестокая бля,дичка! режь меня, режь. Мне так сладко, что я плачу, но слёз моих не видно. Они здесь, на ладонях нежных твоих.

            — Попробуй полюбить, — сказал я, как бы и не придумав лучшего.

            — Не могу. Будто какая глыба лежит здесь, — дотронулась она до того места, где у людей обычно находится сердце.

 

            Ах, эта неправда, неправда! и когда правда прозвучит — и та за неправду сподобится. Но спасибо, спасибо тебе, что неправдами твоими сердце моё живёт. Неправдами твоими любил я мою любовь к тебе! Передай же той, что выше тебя дорогое моё спасибо.

      

 

 

            Тем временем птеродактиль проснулся и, обведя мутными со сна глазами окружение, выбрал жертву и поднялся в воздух. Колючие зубья впились в моё плечо и разодрали кожу. Схватив тварь за крыло одной рукой, другою вцепился я в ненавистную головку. Хрустнуло. Птеродактиль заверещал, забился и, медленно разжав когти, свалился на землю, содрогаясь в конвульсиях.

            Рана оказалась несерьёзной и мы снова шли по безлюдной предрассветной местности. Только двое мальчишек кружили неподалёку от нас на открытых миниатюрных безрельсовых трамвайчиках.

            — Теперь ты знаешь как я умирал.

            — Теперь знаю. Но что мне делать? — “ты обманываешь сама себя, веря лишь в собственную детскость, но девочки не спят с незнакомыми мужчинами в одной кроватке”, — нет, этого я не хотел сказал. От оглушительной радости горя своего потерял я, совсем потерял рассудок. И логика моя уже логика подтасованная. Потом — “как?! да как же я не сказал?” — да неправда была, вот и не сказал. Правильно было, а всё равно не правда.

            — Ты ничего не сказала. Ты уехала и ничего не сказала. Твои милые глаза солгали мне.

            — Я не хотела сообщать тебе. Тебе было бы больно. Прости. Я не знала. — “Но мне больнее, больнее было! куда как прекрасно больнее”, — хотел я застонать, но слова мои оказались не моими словами, а его — того, с кем она уехала. Я люблю круговой поворот этих букв — его; ego, почти эротический поворот, этот его рассказ о том, как было туго. Он ведь знал, да, знал то, что очень туго было мне, что я бросил от боли, что много других есть прелестей слёзной тоски, когда сжимается в кулаках простыня. Что был хеллоуин, а я не знал. Что снег впервые на крыши падал, что мы в волшебном обнажённом танце пари,ли по крыше под тихим падением снега. Никогда, нет, больше никогда это не вернётся. Ты сказала, сказала ему, предала то, что могут знать,.. да, только мы и могли знать. Ну что за дело ему? ну что он смеётся? — “А она сказала, что ты визжал, как свинья!” Больше свободы белой любви никогда не узнает нагая кожа.

            — Помнишь, — спросил я Наташу, — я тогда, давно, ударил его? Я сделал это не из ревности. Я даже не мог представить тебя с другим. Просто было невозможно смотреть на то, как он пичкает тебя наркотиками, а ты довольна этому и потакаешь ему во всём. Ты стояла перед ним на коленях. Молилась на него. А знаешь ли то, что когда ты с ним занималась любовью, он про себя кришнаитские мантры читал? Не веришь? Почему? Он сам сказал мне об этом. Правда, я подлый?.. Я тогда простил. Я понял. Я не понял лишь одно — почему ты мне лгала, — вырывались из моего горла негладкие слова, которые говорились, похоже, уже только по одной инерции риторики. Фальшь, которая была в твоих словах, переэхивалась с моей фальшью. — В конце концов я простил тебе и это. Но любить больше не могу.

            Какая неправда! Ведь я люблю тебя, “но даже если бы я тебя любил, то после всего, что произошло...” Да, я так и сказал. Но это было потом, когда всё повторилось, когда всё было также как во сне, но страшней. Потому что заурядней. Потому что во сне моей руки коснулась краем платья смерть, и это было платье твоё, о обыкновенное чудо!

 

            — А ты помнишь как пахнут ночные фиалки?

            — Меня часто преследует этот запах. — Да, потом ты говорила, ты была здесь же, в этом же дворике на Тушинской, где идолы деревянных зверей на детской игровой площадке, где качели, где нас похоронят, — пока не зацветёт потерянный мною посох, — где время в прятки играет с клёном и осиной, а губы твои зовут губы мои, а я убегаю, как ты убегала губ моих. Радостью моей пел я “Раданэ,”, а глаза твои навеки не солгали, в них было что-то такое, от чего твоя нижняя ребячья губка наивно выгибалась. Что-то навсегда с этими глазами стало для меня, что-то для меня с этими глазами навсегда стало, они меня видели как бы иного, как бы того, что единственно реален. Что-то мы говорили друг другу, что сами не поняли, но мы общались через голову преходящих смыслов.

            — А ты помнишь как пахнут ночные фиалки?

            — Меня часто преследует этот запах. — Нет, это было, это реальнее жалкого существования. —

            — Ты... — она осторожно приспустила джинсы и я припал туда, где густой влагой тихо точился свежий солоноватый родник, от которого исходил одуряющий фиалковый аромат. Ты слышишь, бес! Многие ночи этот запах сводил меня с ума. Мимолётный и неуловимый проносился он, подобный лёгкому дуновению лесного ветерка! Но любовь покинула ныне своё жилище. Я справился с собой.

            — Не надо, — тихо вымолвил я и оттолкнул её, — убито дитя нашей любви и ничто не восполнит этой потери. Маленького эльфа пожрал стальной птеродактиль. И больше не осталось ничего. Нет ни тебя, ни меня. Та монетка, помнишь? звёздочка нашей любви, — она потускнела... Листик с райского дерева стёрт с кисета из чёрного бархата, в котором лежала она...

 

            Но это как бы в разрывах, в перевёрнутых окнах. Ты для меня будешь играть на флейте, моя крошка Ру?

            Ты поверишь пото,м в мою сказку. Но сказочка-то — сама собой так себе. Куда интересней то, что могло бы так и не стать происшедшим, если бы... Но абзац, опять — увы! — абзац...

 

            — Ты знаешь, я тогда был прав: всё устроили чёрные. Это было частью их бесчестной игры. — О, моя бессмысленная рассудительность! Моя логика! А логики никакой и не бывает, потому что бывает всё и всегда, а мы лишь тени вечного происходящего. Но я всё говорит и всё рассуждает. — Нас погубило недоверие. В день святого Валентина я повстречался с Димой. Мне удалось узнать, что это он по просьбе Хот-дога посоветовал увезти тебя от меня. Наивность! Всё равно другому досталась. — Ах, какая рассудительность! Перочинная рассудительность банкрота. А я стараюсь выглядеть хуже, чем есть. Нет, эти алкоголи времён существования теперь подташнивают меня. Говорить, говорить, чтобы не вытошнить! Ру, вот этой крошке Ру говорить: — Так вот, Дима стоял у окна и о чём-то беседовал со своей девушкой. Оказывается, и у чёрных есть девушки! А впрочем, любовь его ещё погубит. Мы поздоровались, пожав руки выше запястья во избежание неприятных последствий, и я сказал:

            — Ты победил меня.

            Он ухмыльнулся. Его глаза испытывающе пробежались по мне, останавливаясь то здесь, то там:

            — Ну и... что?! — он ушёл, да, ушёл от ответа, его уже не интересовало, что будет со мной после всей этой астральной мочиловки между 27 магами института. 27 с половиной. Половина — я. Он ушёл, я ему не важен. Всё, я погибший для него. Стоп.

            — Пусть тебя благославит Господь, — ответил я, и благословение пришлось ему явно не по душе, — можешь ли ты меня убить? — Неадекватность моих слов неприятно задевала меня, глядящего со стороны. “Это больной человек”, — подумают сторонние. Они будут правы. Но это ещё не означает, что реальность линеарна. Поясняю! — да, если шнурок развязался, это означает, что где-то произошло событие в духе. Но — да, это не исключает возможности моего безумия. Каждый всё понимает в меру своей образованности. Говори, персонаж.

            — Хочешь, скажу тебе кто ты? Ты — Неуловимый Джо. А почему неуловимый, знаешь? — улыбчиво зазеленел глазами змеёк.

            — Потому что никому нафиг не нужен.

            — Смотри ты! он мне нравится! — обернулся к подружке Дима, — догадливый. — Подружка зашипела. Я взглянул на неё и мой взгляд задержался на глазах. Она съёжилась и заползла в свою нору, куда мне было соваться не резон. Но внешне всё было человечески здоро,во. Мы говорили как обычные человеческие люди. Я сам не знаю — так ли это. И от того не достигаю. Не постижен мой дивный смысл зело есть...

            — Зондаж! Зондаж!!! — внезапно нервически рассмеялся Дима и выставил блок. Я встряхнулся, понимая, что не проник, что меня обманули и передёрнули карту, но тоже ухмыльнулся, потому что понимал, что карта всё равно теперь раскрыта, хоть и блок стоит на ней:

            — Теперь-то ты мне можешь сказать, адский листок был тобой подложен?

            — Смотри ты, как он много знает! — изумился чернушник, косясь на свою пассию. В чём-то его изумление было искусственным. Да, он врёт, что он врёт. Он хочет, чтобы я подумал, что он только прикидывается тем, что он есть на самом деле... Право, на самом ли?.. Во,т эта сетка. Опять обман. Да, я должен подумать от обратного, что он просто подросток, что он всем представляется магом, ну, развлекается по-своему что ли... “Смотри ты, как он много знает!” — играет в испанские интриги. Ладно, узел:

            — Я это знал с самого начала.

            — Хм?!.. — ещё больше удивился он.

            — Да, я всё знал с самого начала, но ничего не мог поделать. — Что же, мои карты открыты. По законам шахмат это всё равно что наудачу выпить вина.

            — Не удивительно! — немного обиженная нотка, но ёрническая! ёрническая предательская!

            — Скажи, а этот, головастый, на длинных ногах, тоже твоих рук дело?

            — Да-а! — удовлетворённо протянул Дима. Мне опять на миг показалось, что он блефует.

            — Зачем?

            — А он ничего не делает. Он только смотрит. Он добрый такой.

            — Хорошо. Я ухожу. Руки пожимать друг другу не будем.

            — Пока. — В глазах беспомощное равнодушие победителя. Виктора. Прежнего любовника моей крошки Ру. Да, это означает, что мы с ним в одном тесте,.. тили-тили-тесте... но тогда... тогда по законам шахмат судьбы — я выиграл! Я хотел завизжать, прыгнуть: “Я всё знаю! Да, вы, вы все, все заговорщики! Вы хотите меня погубить, потому что вы поняли, кто я на самом деле, кто... мы с нею на самом деле! Потому что... Потому...” — но я, озираясь, впрочем, не трусливо озираясь, отступил вниз на одну ступеньку. Побрёл по вертикали. Абзац.

 

            И уже спускаясь по лестнице, я внезапно, движимый хорошо знакомым чувством, повернулся и сказал:

            — Помни, что победит лишь та, что движет звёзды и светила!

            Я снова повиновался велениям моего сердца.

 

14-16. 02. 95 — 01. 04. 98

 

 

 

РОГ ДИАНЫ*

 

“Время платить по счетам...”

          Псевдоэкклезиаст

 

            Тоню душила жаба. Сезонка подорожала, и пивной бюджет возмущался своему усекновению. “Ну, да не в этом дело”, — подумал Тоня и веер мятых стольников перекочевал из его кармана в кассу пригородных поездов.

            Тоня ехал наслаждаться. И сокрушаться о такой утраченной жалости, как две тысячи, вовсе не стоило.

            Полупустая электричка мягко плыла по высокой насыпи. Небо ширилось, и доброе тёплое солнце, клонясь на Запад, незатейливо касалось окна, выкладывая на него квадраты кирпичного цвета. У противоположного окна сидела старушка в роговых очках и пела. Хорошо и звонко. “Хорошо-то как поёт!” — решил Тоня. Иногда старушка забывала слова и ей приходилось перескакивать через куплеты. Но пела она так замечательно, что Тоня не обращал на это внимания. Голос её, чистый и высокий, был чем-то сродни Тониному солнцу. Что-то нежное и молодое-молодое было в нём. Люди — сидевшие в вагоне люди посмеивались. “Вам никогда не понять это светлое прекрасное сердце, — сердился Тоня, — а я уж думал, что совсем на этом свете не осталось живых людей! Думал — одни трупы жить остались. А всё живое умерло. Песня умерла! Нет, старушка не безумна, это вы все сошли с ума, механические шизики! Вот вы смеётесь над ней, жалеете её. Над вами смеяться надо, вас жалеть нужно!” — так думал Тоня.

 

            Через две остановки старушка сошла, а вот народу ввалилось очень много. Этого-то только и ждал Тоня. Мелко стуча зубками, потрусил он в тамбур, чтобы в очередной раз получить своё гнусное удовлетворение. Тоня тёрся об женщин. Именно для этого он ежедневно ездил в часы пик в переполненном транспорте. Любил Тоня тереться об женщин! Об молодых и не очень. Главное, чтоб посимпатичней кого... того... Женщины в большинстве случаев не замечали, а если и замечали — жалели и совсем не били Тоню, а даже не ругались. И Тоня развлекался. Тёрся об женщин. Каждый человек имеет право на оргазм, пускай и таким нетрадиционным путём достигнутый. Женский зад! Вот что нужно было Тоне. Отменный женский зад. Он вполне подходил для него. Казалось, они были созданы друг для друга — женский зад и Тоня. Вот только покрепче б прижаться к нему, народу бы побольше! — авось и на этот раз пронесёт. Итак, Тоня вклинился в людское месиво и наметил жертву. Ей оказалась каратистка Маша, обладавшая, как всем известно, весьма пышной попой. Одним словом, форма превалировала в ней над содержанием. Тоня к ней и пристрастился. Сзади, тяжело дыша, навалился какой-то гражданин с Востока (а ему-то, собственно, что надо?), и всё было шито-крыто. Впрочем, шито белыми нитками, а крыто, как уже сказано, гражданином с Востока. И Тоня принялся за коловращающие движения, всё сильнее и сильнее прижимаясь к каратистке Маше. А она почувствовала и, будучи человеком волевым, не спустила. Повернулась каратистка Маша, растолкала народ, закричала зычно, ударила Тоню левой пяткой в правое ухо, да так неудачно, что тот вылетел из поезда в полуоткрытую дверь (вот как бывает опасно не следить за исправностью подвижного состава!) и покатился по насыпи. Маша не зверь была, пожалела Тоню, только поздно было. Э! совсем погиб малый!

 

* * *

 

            Тоня очнулся ночью. Гномичья ладошка Луны висела над чёрным-чёрным лесом и была похожа на тихонько хихикающего шизика. Тени достигли гигантских размеров, и было вовсе непонятно, что длиннее: тени или предметы? Тоня пошевелился. “Вроде жив”, — решил Тоня и встал на четвереньки. Кости оказались неповреждёнными, а вот ухо адски болело, например, и синяки тоже кругом были.

            — А здорово ведь дерётся всё-таки эта каратистка Маша! — вслух выдохнул Тоня, боднув головой. Звуки его голоса так одиноко и зябко повисли в воздухе, что Тоне стало не по себе. Обернулся Тоня, запнулся, да так от страху и шлёпнулся на бел-горюч камень: никакой насыпи, никакой железной дороги — лес один, Луна, да какие-то матёрые глыбищи повсюду, похожие на ту, на которой он растянулся. Поднялся Тоня, — глядь на глыбищу. А это, оказывается, надгробие. “Вот попал-то! — думает, теперь уже про себя, Тоня, — прямо фильм ужасов какой-то! И самое скверное, что главный герой — я”. И тут дуновение ветерка донесло до него приглушённую музыку. “На барабаны похоже. Хиппи, небось, на трассу вышли”, — сообразил Тоня и побрёл на звуки. И правильно, кстати, сделал. Ещё каких-то пятнадцать минут, и встретился бы он, как пить дать, с вылезающим из могилы полуразложившимся дежурным жмуриком Федей.

            Брёл, значит, Тоня, брёл, то и дело спотыкаясь об чернеющий тут и там могильный гранит. Звуки постепенно приближались. Теперь уже Тоня смог различить и заунывное пение, сопровождающее тамы. “Весьма на спиричуэлз смахивает. Хиппи, они ведь спиричуэлз любят”, — догадался Тоня.

 

 

      

 

 

 

            Кладбище неожиданно оборвалось. Впереди гипнотически шумел лес. В нём мерцали огоньки. Пространство между мёртвой землёй и лесом поросло рыжими щетинистыми клочками тщедушной травки, похожей на неухоженную бороду заплутавшего в этих краях гиганта. И в этой бороде, как блестящая гребёнка, бледнел подслеповатый ручеёк, неверно отражающий голодный срез Луны.

            Тоня замедлил шаг. Потом и вовсе остановился. Постоял так некоторое время. Обернулся. Увидел могилы и поспешил прочь от этого места.

 

            Когда Тоня перешёл ручей, огоньки заплясали совсем рядом. Огоньки маленькие вытанцовывали святлячковую сарабанду вкруг одного, большого огня. Костёр пылал так яростно, что Тоне на миг показалось, будто он слышит, как трещит в нём отсыревшая хвоя. Сумасшедшие сполохи огня вырывали время от времени из тьмы отдельные фигуры в чёрных балахонах. Хор клобуков жутко завывал:

 

“...и упал Он, преткнувшись о камень,

имя которому — смерть.

Кровь Его ныне, как и всегда, мертва,

Первый через неё не спасён...”

 

            Глухо ухали тамы. Зажатые в руках факела не освещали лиц. Ибо во тьме, в вечной тьме мёртвое да пребудет...

            Тоня стащил с себя чёрные трусы и нацепил их на голову. Получилось что-то вроде капюшона... Пойди-тка впотьмах разберись! В таком-то виде он и приблизился к сборищу.

            Жрец обошёл костёр и прокричал страшные слова: “Иешуа мёртв!” В руке его нож блестел. Им над огнём водил он. Да станет пламя одним с клинком. Жертвенный петух лежал на алтаре и связанные лапы его беспомощно скребли воздух. Иешуа всё ещё здесь. К нему идёт жрец. В руках у жреца — нож.

 

            Жрец упал перед самым алтарём. Петух прокричал. Пение разом смолкло. Череп Луны скользнул в карман тучи.

 

            Медленно поднимался жрец. Лёд глаз его пронзил Тоню. Пламя отвратилось от него.

            — Среди нас чужой.

 

            Настоящий ужас охватил Тоню. Глаза жреца вытягивали из него какую-то тоскливую тонкую струнку — так удав притягивает к себе кроулика. И, желая стряхнуть с себя это наваждение, Тоня сорвал с головы идиотские трусы и, закричав не своим голосом: “Иешуа жив!”, ломанулся вглубь леса. Толпа обнадёженно взревела и бросилась ему вослед. Тоне чудом удалось оторваться на полсотни шагов от своих преследователей, и когда он понял, что спасётся, то назвал это — “Бег с факелами”.

 

 

 

 

 

            Всё глуше и глуше становился лес. Безумный вопль клобуков всё ещё звучал за спиною Тони. Внезапно меж костистых крон деревьев мелькнула островерхая крыша. Невысокий сруб стоял на опушке леса. И Тоня назвал его “Домом”. В Доме горел жёлтый свет. Из трубы тянулся белый дым.  “Если дым белый, — решил Тоня, — значит, всё в порядке”.

            Всё в порядке и было. Беглец запнулся о неприметный в ворохе прошлогодней листвы пенёк и совсем уж собрался было растянуться, но две крепкие руки бородатого хозяина Дома подхватили Тоню и втащили его вовнутрь.

            — Меня преследуют чёрные, — взвизгнул неожиданно для самого себя Тоня, забившись в тёмный угол избы.

            Иконописный бородач хмыкнул, запирая дверь и указал на сундук. Садись, мол.

            — Сам вижу. Не надо было высовываться. Кто смеет перед ними исповедывать Иешуа живого, сам не жилец будет.

            Наступило молчание. Хозяин забрался на топчан, щурясь оттуда на перекрюченного Тоню. А Тоня, между тем, не догонял ни смысла, ни предмета происходящего. Эге-ге она, смена скоростей. Вот так, разом, будто провод перерубили. Шёл звук — да ещё какой звук! — и чик. А старик спокойный, как Микушевич. Говорливый. Всё ему по Брабантскому.

— Спросишь, как я живу? Ну, допустим, рядом со мною постоянно проходит чёрная месса, неподалёку Кладбище Неуспокоенных. Так и живу. А по ночам меня настигает смрадный дым Крематория. А я спокойно обитаю в своём Доме. Обретаю Благодать Божию. А всё потому, что ни во что не вмешиваюсь.

            — Крематорий? — содрогнулся Тоня, буквально-таки кожей почувствовав весь ужас, скрывающийся за этим словом.

 

            За дверью рычали, выли, размахивали факелами клобуки.

 

            — Крематорий. — Немного повременив, ответил суровый хозяин. — Трое вечно сидят на пепелище его, скрестив ноги и руки вверх подняв, к небу, в которое из крематорских труб вали,тся чёрный дым. Они питаются жертвой, которую сами приносят себе, ведь люди отвернулись от них...

 

            В дверь застучали. Сначала не сильно, потом всё громче.

            — Отдай его нам. Мы знаем, что он скрывается у тебя, — кричали клобуки. Вперёд выступил жрец:

            — Выдай нам его по-хорошему, старик. Смотри, мы ведь можем и подпалить твой Дом! — клобуки одобрительно заревели.

            — Как бы не так! — глумливо закричал в ответ хозяин Дома, не подимаясь с топчана, — или вы забыли, как шесть лет назад я попотчевал вас рожком для обуви?! Проваливайте, пока я не рассердился!

 

            Чёрные нехотя потрусили в лес, оставив возле Дома двух часовых. Вот что значит авторитет абсолютного оружия!

 

            — С ними и четвёртый, — невозмутимо продолжал бородач, как будто не произошло ровным счётом ничего, — он двуглав. Это и понятно, ведь одна голова следит за теми, кто приносится в жертву, а вторая за приносящими её. Впрочем, как ты убедишься позже — это одно и то же. Вторые сожгли первых, третьи сжигают вторых, а четвёртые сожгут третьих, и так ещё будет продолжаться... — он махнул рукой, будто не желая выболтать что-то лишнее. — Ведь это Геенна Огненная На Земле. Она для заживо мёртвых. Первый в ней тот, кто ведёт их от одного берега к другому. Лицо его вечно сокрыто. Второй всегда покрыт пеплом. Провидец зелёных огней, несёт он смерть и разрушение. Но третья — высшая среди них. Она переменчива, как Луна. Она и есть Луна. И сущность её — лже-красота. Она сеяла самое страшное из зол мирских, примешивая тонкую прелесть сердечную к простоте сердечной любви. И та,к — она разбивала сердца. Она называлась у еги,птян — Изидой, у индусов — Кали, у греков — Артемидой, у латинян — Дианой. Но, впрочем, как мнится моему бедному сердцу, вернее всего то имя, о котором гласит иудейское предание... Впрочем, это всего лишь имена: каждое из них говорит об этой сущности лишь отчасти. Можно сказать лишь одно. Тот, кто услышит её кровавый рог, узнает возвещающий о гибели последних надежд...

            — Я тут недавно написал кое-что, — помолчав некоторое время, продолжал хозяин Дома, — думаю ты всё поймёшь... — в его руках появилась испещрённая мелким текстом четвёртка старой пожелтевшей бумаги:

 

“Христос воскрес — с креста слетели птицы,

Но раньше день Дианы наступил,

Верней, того (ведь имя — ложь девицы),

В чём Дьявол новый план свой воплотил.

 

Был день, когда, гремя, разверзлись хляби.

Нет, вечер. Может, ночь? Нет, точно день.

И пил последние глотки отравы

Сын Божий. И на лик ложилась сень —

 

Сень смерти... Небеса взметнулись в стоне.

Рванул порыв, взревел халдейский рог,

Кося живых, песка взрывая тонны.

И кто-то произнёс: “Да, умер Бог...”

 

Спустилась ночь. На крест воссели птицы,

Завесу в Храме рваная дыра

Рассекла надвое. Не утолится

Тот лик безгласнословный алтаря.

 

Уснул Иуда, тяжким сном забывшись,

Уснули книжники, уснул Пилат,

В покои царственные удалившись...

В тот час Иешуа спускался в ад...”

 

Нет, не буду, пожалуй,  дальше. Дальше слишком уж личное, — вздохнул хозяин Дома.

            — Как мы очутились тут? Почему не попали в Крематорий?

            — Как? А ты ещё не понял?.. — Бородач вновь осёкся, будто что-то невидимое, проходя от стены к стене, накрыло его губы тёмной ладонью. Он замялся, пряча глаза и быстро забормотал себе в бороду:

— Знаешь, сынок? похоже, мы в Чистилище. Я думаю, мы в самом настоящем Земном Чистилище... Это лишь как бы смерть. И всё это прямо здесь: так сказать, не отходя от места. Только в каком-то ином... качестве. Просто оборотная сторона действительности, так или иначе ощущаемая большинством людей ещё при жизни, проступила в нашем случае с какой-то чудовищной очевидностью. И тут — либо ты труп, дорого,й, либо живчик, но тогда, тогда-то — увы... Видать, что-то мы такое сделали, что окончательной смерти не заслуживаем. Вот, например, вспомни, как ты в электричке влюбился в песню. Помнишь, старушка пела?.. — Тоня покраснел. “Если хозяин Дома знает про старушку, то, наверняка, знает и про остальное”, — подумал он. Но бородач виду не подал.

            — А откуда вы знаете про... про старушку?

            — Э!.. поживи здесь с моё — не то ещё будешь знать.

            — Так, что же, дороги отсюда нет? Отсюда невозможно выбраться?

            — Почему невозможно? — Бородач оживился, в его словах заиграла явная насмешка. — Возможно. Из моего подвала есть потайной ход. Он выведет тебя на просеку. Пойдёшь по ней, под гору, и как раз упрёшься в Крематорий. Далее самое простое: нарежешь в мелкие ломтики пятнадцать тысяч жмуриков, они не особо активные. Так, рухлядь одна всё больше... и разберёшься с Дианой. — Внезапно посерьёзнел он. — Из-за этого возникнет временной ветер, который отнесёт тебя к железнодорожной насыпи, по которой ты так неосторожно скатился. Но знай — если тебя убьют, то поджарят как миленького в крематорской печи, а пепел рассеют по адским щелям. — Бородач пронзительно захохотал, подавившись паршивым кашлем. — Так что вот тебе рожок для обуви вместо меча. Это он только на вид так неказист, ты не морщься, рожок — дай Боже,! и — можешь на все четыре на своих двоих. А я иду спать, и, если не увижу тебя, когда проснусь, буду знать, что познакомился ещё с одним полным кретином, — с этими словами хозяин потянулся на топчане и закутался в одеяло. Повернувшись бородой к стенке, он добавил:

            — За рожок не волнуйся, как только ты его потеряешь — он вернётся ко мне.

 

            Вскоре борода захрапел. Стараясь не разбудить его, Тоня отодвинул тяжеленную досчатую крышку люка и спустился в подвал. Храп прервался, и до Тони донеслось глухое бормотание:

            — А ты, оказывается, действительно дурак...

 

* * *

 

            Крематорий стоял на отшибе. Обнесённый наспех сколоченным из грубых брёвен, оплетённых колючею проволокою, забором, двухэтажный, с шестью трубами, напоминал он гигантского уснувшего стервятника. В воздухе разило отсыревшим пеплом. Пепел — утрамбованный миллионами ног сырой пепел сердито чавкал и ворочался под ногами Тони. Небрежно открытые ворота говорили о том, что совсем ещё недавно большая партия мертвецов прошла здесь. Во дворе — никого. Пепел лежит себе неровно, бугорки нанесло, кое-где дымится, а кое-где даже и мерцает багровыми огоньками. Тоня вступил за ограду. Тяжёлый воздух, тёплый воздух лёг на его глаза, на его уши.

 

Медленно двигался Тоня, преодолевая вязкое сопротивление воздушной мути, по большому подворью, освещаемому тюремным прожектором Луны, да разве что ещё зелёными огоньками, раздававшимися из Крематория.

            Когда до железной двери, ведущей в здание, оставалось каких-то несколько шагов, вдруг что-то склизкое и в то же время колючее впилось в Тонину щиколотку. Тоня посмотрел вниз и взвизгнул от страха: это была мерзкая мертвецкая рука. Она торчала из-под земли. Выхватив из кармана рожок для обуви, Тоня брезгливо ударил им по скрюченным пальцам. Отрубленные, гадко извивались они, как черви, обрубок же убрался восвояси, под землю, откуда раздался глухой сдавленный стон. Тоня пригнулся немного и только это его спасло: над головой пролетела поджарая туша Цербера. Псина не лаяла. К чему ей это? Она готовилась к новому прыжку, чтобы задрать Тоню насмерть. Но сверкнул рожок и одна из голов Цербера покатилась по земле. Собака заскулила и, поджав хвост, потрусила прочь. “В последний раз мне так доставалось разве что от Геракла... Вот смертные-то пошли!” — подумал Цербер и, оскорбев, рухнулся на спину, засучив лапками.

            Тоня приблизился к огромной двери и ударил в неё что есть силы рожком для обуви. Дверь рассыпалась на мелкие осколки. “Да, бородач знал, что давал!” — подумал Тоня и, мысленно поблагодарив хозяина Дома, преступил порог. За дверями его уже поджидал старик в глухо надвинутом капюшоне. Тоня замахнулся на него рожком, но Харон перехватил руку и оружие, загремев, полетело на пол. Медленно шаркал он к обезумевшему от страха Тоне, лихорадочно жавшему на кнопки допотопного лифта. Каменные створки захлопнулись как раз в тот момент, когда голова Харона просунулась в окошечко кабинки лифта. Жутко заворчал он... и лишился башки... На втором этаже, едва дверцы лифта раскрылись, Тоня встретился нос к носу со жмуриком, который попытался задержать его. За что и был прободен зазубренным обрезком металлической трубы.

 

 

 

 

 

            И тут ужасный рёв пронёсся по крематорским этажам, и Тоня понял, что это прозвучал рог Дианы, отнимающий последнюю надежду. Толпа мертвецов хлынула со всех концов на Тоню. Он поспешил на первый этаж за рожком для обуви.

            Тот валялся на том же месте, где Тоня выронил его. “Значит, я всё ещё жив”, — обрадовался Тоня и принялся за жмуриков с двойным рвением — их головы то и дело слетали с прогнивших плеч, хрустя, как капустные кочаны при падении.

            Но их было слишком много. В конце концов Тоня совсем обессилел, а мертвецы всё текли и текли под кем-то заведённый бесконечный похоронный марш. В глазах у Тони потемнело, и он упал на залитый мёртвой кровью пол.

 

* * *

 

            Наверху открылась невидимая дверь и оттуда пролился ярко голубой свет, осветив обезображенное тело Тони. Потом чей-то строгий знакомый голос произнёс:

            — Нет. Ещё не время.

            И дверца, гулко обо что-то стукнувшись, захлопнулась.

 

* * *

 

            Это ещё не конец.

 

* * *

 

            Очнулся Тоня возле железнодорожной насыпи. И, конечно же, Солнце сияло так ярко, а птицы пели так радостно, что он посчитал, что вся эта дьявольщина ему приснилась. А вскоре и вовсе забыл этот дурной, как ему показалось, сон.

 

* * *

 

            К женщинам в транспорте Тоня больше не прижимался. Зато женился. И жена родила ему двух мальчиков, которые, когда подросли, решили пораньше завладеть отцовым имуществом. И укокошили Тоню в лесу топором, сославшись на несчастный случай, за что после смерти попали в ад.

 

* * *

 

            Тоня умер легко. Мгновенно. Детей сразу же простил. Человек он незлопамятный был. Над головой его, проломленной топором, как тогда, в Крематории, вновь открылась небесная дверца, из-за которой раздался знакомый голос:

            — А вот теперь, в самый раз.

            Тоня улыбнулся. Он возвращался домой.

 

ночь 10-го — ночь 15-го 04. 95 / ночь 15-го — ночь 16-го 12. 98

 

 

ИЛЛЮЗИОНИСТ*

 

            — Фрейд? Фромм? Да вы, голубчик мой, профанируете, вы просто-таки набиты книжной чепухой! Попрактикуйте-ка с месячишко, мой вам совет. Спесь-то вся и слетит! Сразу видно, что вы психологию изучали по книжкам, — разорялся Фёдор Иванович, седоватый мужичок и, между прочим, главврач городской психбольницы.

            Гость был явно смущен и потому поглаживал свой длинный веслообразный нос всей пятернёй.

            — Да-да, Фёдор Иванович... но я... как бы имею определённые навыки. Вы же ведь читали рекоммендательное? Да?..

            — Читал, — осклабился Федор Иванович, обнажив ряд на удивление белоснежных зубов. “Наверное, пластмассовые”, — решил гость и тоже улыбнулся.

            — Итак, я, конечно же, пойду вам навстречу, Ин-но-кен-тий Пав-ло-вич, так, кажется, вас зовут?

            — Да-да...

            — Но я не уверен, что вы долго протяните здесь. Всю кабинетчину вам придётся оставить во-он там, — палец Федора Ивановича ткнулся в дверь. — Да, кстати, сейчас ко мне на приём явится прелюбопытнейший экземпляр. Иллюзионист в своём роде. А вы как раз посидите за ширмочкой, там есть небольшая щелка... и посмотрите. Только постарайтесь потише, пожалуйста.

 

* * *

 

            — С добрым днём, доктор.

            — Здравствуйте, Илюша.

            — Знаете, доктор, я не понимаю почему я нахожусь в вашей клинике. Я ведь не сумасшедший.

            — Безусловно.

            — Нет-нет, я действительно говорю: абсолютно здоров.

            — Так и я говорю, кто бы в этом сомневался. У вас просто, голубчик мой, небольшая нервная истощённость. Ещё бы. Это же не шутка — сражаться с самим... как его?.. этим...

            — Аббадоной, — подсказал Илюша.

            — Ну да, с Марадонной... Чем он в вас там кинул со своего Чёрного Молоха?

            — Перевёрнутым крестом. Меня потом еле на Сириус дотащили. Но и крест я с собой прихватил.

            — Вот я и говорю, у вас тяжёлое нервное потрясение. Вам нужно отдохнуть. Рассеяться, так сказать... м-да. Вы, помнится, говорили, что перед этим сразились сразу с шестью чёрными витязями и ещё вас какая-то девушка выручила...

            — Её зовут Бессалама Тэрри.

            — Это которая работает дворничихой в клинике? Вы, кажется, с ней пытались заговаривать во время прогулки...

            — Это вы думаете, что она дворничиха! Её на самом деле зовут Бессалама Тэрри и она настоящая наследная принцесса!

            — Понял-понял! Так что же всё-таки случилось с теми чёрными витязями?

            — Да в общем-то ничего особенного... Просто я уничтожил их с помощью моего ядерного пулемёта. У меня как раз каждый заряд по двадцать килотонн...

            — Ого! По Хиросиме на каждого. Неудивительно, что вы так ловко с ними разделались!

            — Как же вы невежественны, доктор! Сразу видно, что вы ни черта не смыслите в природе сопротивления чёрных ядер.

            — Не мудрено.

            — Что значит — “не мудрено”?! Двадцать килотонн — это минимум для распыления чёрного ядра.

            — Что ж это они такие?..

            — Пойдите, да сами у них спросите.

            — Да нет, я, пожалуй, не стану. Да, кстати, а где же ваш пулемёт? Вы вчера, помнится, обещались мне его показать.

            — Да вот он, здесь. Разве вы не видите? Он всегда со мной.

            — Нет, решительно ничего не вижу, — покачал головой Федор Иванович.

            — Как же так?!.. Да вы просто надо мной издеваетесь! — рассердился Илюша.

            — Ну что вы...

            — А-а... ну да... я понял! — прищурился Илюша, — вы просто сумасшедший. Хотите, я докажу вам это? — с этими словами он растворился в воздухе, а затем появился из стены, находящейся как раз напротив стола, за которым восседал Фёдор Иванович.

            — Убедились? И что это у вас за кретин за ширмой сидит?! Ещё раз увижу его — сделаю с ним то же самое, что я сделал с чёрными витязями! — с этими словами Илюша вышел из кабинета и в сердцах хлопнул дверью.

 

 

 

 

 

 

* * *

 

            — Можете больше не прятаться, — махнул рукой Фёдор Иванович. Бледный Иннокентий Павлович, шатаясь, как привидение, выполз из-за ширмы и всем телом рухнулся в кресло.

            — И такой дурдом, Иннокентий Павлович, у меня каждый Божий день. А что, если этому шизику, кстати, неизлечимому, вздумается раствориться насовсем? Вы не подумали об этом? Потом ведь отвечать за него придётся... А вы говорите — Фрейд... Правильно Илюша вас кретином назвал.

 

в ночь с 15-го на 16-ое 04. 95

 

 

МАЛЫЙ АРКАН TAROT

 

            В тот час, когда тлетворное влияние сеет Луна над беглыми водами и единица выпадает в осадок множественной иллюзорности, бросил я в небо малый аркан Tarot. Я долго глядел перед этим на лежащую сверху карту, и что видел в ней, то видел и вокруг. В моих ушах звучал беззвучный голос папоротника, равного месяцу, переходящему из июня в июль. Два зверя непреходящих тлели в песчаном томлении фосфорически неверного сияния пепла. И я понял, что зверей этих никак нельзя считать живыми, даже учитывая их символическое движение относительно двух каменных башен, там, на горизонте.

 

 

       

 

 

 

* * *

 

            С трепетом я держал в своей руке убитое мной, но ожившее от прикосновения к моему венцу дитя времени совмещения двух месяцев. Влажный, одуряюще летний гриб, свинушка, так кажется его называют, легко проскальзывал сверху вниз, вызывая сладостную истому, нежность, нежность неизъяснимую. И я весьма удивился этому, так как мои чувства были обращены к его гномической природе, а открыл я водяную чашу ундины. И я сорвал второй гриб и соединил его с первым. Таким образом, получилась узкая щель, достаточная для принятия моего огненного жезла. Чаша приняла жезл, и вода приняла огонь.

 

* * *

 

            Сильфы окружили меня. И я узнал из живого сочетания природной необходимости о метаморфозах стихий. Воздух проистекает из соития жезла и чаши. Я бежал под высоким небом, в котором размахивали своими мечами голубые сильфы. Под ногами — сухой луг. Я плакал и размахивал руками, потому что боль прошла мне грудь. И я упал на землю.

 

* * *

 

            Я купил ту землю, на которую упал и выстроил на месте падения каменную Башню. В её основание поставил я четверик. На четверик лёг восьмерик. И на него — шатровая крыша. Тоже восьмеричная. Так обычно начинаются города.

            Дом мой стоял недалеко от чеченского поселения и именно мимо него шли и шли в любое время суток апокалиптические толпы беженцев. Впрочем, ночью поток редел, но каждое новое утро русло его ширилось. Та Башня была совсем не той, что можно видеть ныне. И я через много лет покину Дом ради Дома. Вовсе не та Луна озарит его в те дни. Не те деревья встанут в доле его, но печальная Пинета, сестра той, где, быть может, блуждал когда-то Дант.

            В ту памятную ночь чёрная река текла как никогда. Мать зажгла керосинку и мы всю ночь не спали, каждую минуту ожидая невольного вторжения. Я отодвинул шторку и, немного пригнувшись, посмотрел в окно. Бездомный хаос набухал на дороге, как вспухшая вена мертвеца. Дань, многочисленную дань соберёт сегодня Чечня. Всё движется туда, минуя Башню, как последний аванпост стойких. Я сел за стол вместе со всеми и крепко задумался. Почему, ну почему они идут и идут, когда никто не зовёт их? Неужли так привлекательна машина зла. За что, Господи, за что? И тогда я понял. Солнце зовёт из почерневших земель к себе тех, кто не достоин его. И все погибнут. Все лягут под пулемётное варево, разбросав вкруг себя руки, в которых были зажаты последние подарки. И вовсе никто не увидит этого, не скажет ничего тому,  кто всегда за спиной.

            Глубоко за полночь в дверь постучали. Взяли сестрины игрушки и старые башмачки. Взяли отцов транзистор. Мы не возражали. Дверь оставили открытой — пусть берут всё, что нужно и уходят. В три часа зазвонил телефон. Я медленно подошёл к дребезжащей машинке и снял трубку:

            — Алло, кто говорит?

            — Я, это я... — оказалось, знакомый, — хочешь расскажу историю, тут такое стряслось...

            — Давай.

            — Тут хиппи ездили на точку за чёрным. По дороге назад, в электричке, не выдержали, поставились одной машиной на всех, ну, понимаешь, в общем... И один хипп пошёл в тамбур покурить и вывалился из поезда. Утром просыпается в поле. Видит — комбайн едет. А хипп всё ещё в угаре был, решил, что это НЛО; поймал какого-то тракториста и стал требовать, чтобы тот его в правление колхоза вёз. Тракторист не дурак был, подумал-подумал, посадил хиппа в трактор и прикатил его к председателю. А у председателя как раз белочка случилась. А хипп ему рассказал про НЛО — председатель выбежал в поле. Видит — действительно НЛО. И быстрее в Москву, чтобы репортёров известить, войска стянуть. Тут-то их и повязали! — хохоча закончил приятель. Я тоже расхохотался.

            — Забавно!..

            — Хочешь — рассказ напиши.

            — Не знаю.

            — Ну, давай!

            — Пока.

 

* * *

 

            А толпа всё текла за окном. Когда начало светать, я оделся, сунул в карман рожок для обуви и тоже двинулся в путь.

 

            Шли молча. Было слышно только, как песок хрумкает под ногами. Выжженая несытым полумесяцем равнина скалила по обеим сторонам дороги свои неровные камни. Сюда с юга пришёл суховей, разбросав где только можно свою сморщенную чешую колючек. Даже сильфы покинули эти места и ушли в свою северную обитель. Оставлены их воздушные альковы. Кругом — едва различимое шелестение ветра. Но он не оживотворён. Напротив — мёртв, вовсе мёртв.

      

 

            Всё чаще стали попадаться пулемётные вышки, которые молчали. Всё чаще стали проявляться травяные дома южан.

      

 

 

            И, наконец, дорога оборвалась, вернее перетекла в лабиринт аллеи, отчёркнутой полосами поросших сплошняком, как живая стенка, мелколиственных кустов. Дальше толпа идти не решалась. Я один вошёл в аллею и последовал её коридору, который, замысловато петляя, привёл меня к светло-серой деревянной двери. Я открыл её и проник вовнутрь. Очутился в небольшой комнате с белыми больничными стенами. Передо мной оказалось две двери. Я открыл правую. И здесь всё было точно также, как и в предыдущей комнате. Я ходил, и двери хлопали. И я уже совсем было отчаялся. Но хлопнула и последняя дверь. И я очутился на пасмурном побережье. Голос мой, скажи, тебе больно? “Нет!” — закрылась последняя дверь, и я пошёл к морю. У замусоренного металлическим хламом причала стоял человек с автоматом. Он обернулся ко мне и потянул автомат на себя:

            — Куда идёшь?

            — Куда хочу.

            — Иди отсюда. Буду стрелять, — сказал человек и отвернулся.

            Я побрёл обратно и неожиданно оказался в той самой аллейке, перед которой столпился народ.

            — Я пришёл, чтобы принести вам мир, — сказал я и пошёл к той большой площадке, где заросли кустов поднимались выше моей головы. Какой-то толстяк в камуфляже набросился на меня и сдавил моё горло здоровыми лапами. Я с трудом высвободился и ударил его кулаком в ухо. Но это произвело на него не больше впечатления, чем комариный укус. Он опять обхватил мою шею руками и повалил меня на землю. Ко мне подбежала девочка лет шести-семи и протянула мне маникюрные ножницы. Я взял их. Взял и воткнул острие мерзавцу в глаз. Он зарычал и, освободив меня, отшвырнул ножнички в кусты. Я выхватил рожок для обуви и принялся им рубить врага. Я пришёл в ярость. А он оставался спокоен. Пришёл, цедя папиросу, усатый чеченец, тоже одетый в камуфляж, и принёс с собой маленький автоматик. Автоматик фыркнул и здоровяк посторонился. Я упал на землю и закрыл голову руками. Но очереди не последовало. Что-то заклинило в автоматике у усатого. Я встал и беспрепятственно вышел из аллеи, решив вернуться домой.

 

* * *

 

            На втором этаже большого универмага горбилась рытвинами земля. Из неё выползла двуглавая свинья с совсем не свиной умильной рожицей и надвинулась на меня. Её костлявое влагалище, поросшее чёрной щетиной, хлюпая, обхватило мой сжавшийся от ужаса корешок и стало тереться об него дебелой шершавой костью. Вторая кость надсадно толкалась в задний проход. Пятачок скользил по губам. Свинья целовала меня. Я закричал и, отпихнув чудище, выпрыгнул в окно. С тех пор меня в этом мире не видели.

 

* * *

 

            Я разжал кулак. На ладони лежала карта повешенного. В другой руке оказалась зажатой пятёрка пентаклей. И я понял, что страдания Христа были пятиричны.

 

24-25. 04. 95

 

 

ПРОЩАНИЕ С МАЛЬВИНОЙ

 

            Расставание. Печальная хмурая дымка утра. И так, прощаясь, я проводил большее время своей жизни, подобно праведнику в раю, построенном ветхим ересиархом, в раю, где всё томимо расставанием, неутолимым блаженством темноты, где нельзя ступить и шагу, не наткнувшись на каменный цветок чаши, наполненный святою водой. Мистерия ночи, прошуршавшая ворохом чёрных кип листвы, осаждаемым Луной, дышащим лунным ветром фольяжа, живёт в моём сердце. И в дни, когда гневное светило неугомонно кричит в белом небе. И в послеобеденном гроте с одышкой родника и зарослей рододендрона и лавра. И даже в самом этом ночном отречении и магическом течении времени между пятым и шестым часом, когда происходит всё самое необычное. Ни на бирже, ни в игорных домах, что содержит твой дядюшка об этом слыхом не слыхивали. Но что я могу с этим поделать?

 

* * *

 

            Между пятым и шестым часом утра совершается вечность. И порой я думаю: не отражение ли этой вечности наш мир? Ты меня не слушаешь, Мальвина.

            — Нет-нет, что ты, продолжай, это очень важно.

            Мы идём по пустым улочкам, не зная, что придёт к нам — день или ночь. Тёмные кроны деревьев немыслимым сводом крадут свет у неба. И претворяются в воздух. Если идти по этой улочке, по этому кресту посёлка, мы выйдем к магазину. И как это ни странно, думаю, что он сейчас работает, тускло блестя предутренним оранжевым фонарём, запакованным, как и весь мир, в банку. Именно работает. Если идти в другую сторону, вон туда, направо, то мы всё равно выйдем к магазину. Но этот путь — кратчайший. Пепельное свечение воздуха и эти фонари, знаешь, эти фонари, уже так ненужные в этом предвечном мареве мирового утра... Будь внимательна.

            — Я слушаю, слушаю.

            Лучше поцелуй меня. Знаешь, мне нравятся твои губы. В них есть что-то романтическое. И вкус у них какой-то дождевой. Да, именно такой вкус у дождя. Смотри. Видишь обелиск? В берёзовом скверике. Как это мило — сельский скверик. И такие белые берёзы. Знаешь, им не хватает дождя.

 

 

       

 

 

 

* * *

 

            Наш дом, Г-образный особняк, стоял в небольшом провинциальном городке, где дома красивы и даже вычурны, но не высоки. Три-четыре этажа — больше и не нужно. Мы как раз жили на четвёртом. В город пришли враги. Мы оборонялись как только могли обороняться. Наша семья и волшебница, милая покровительница нашего дома, одним словом, все мы, сидели взаперти. Мои младшие сестрёнка и братишка спасались от облавы на крыше, покатой крыше бокового крыла здания. Я и мой дед следили за ними с узенького балкона с обломившимся бортиком. Сестрёнка лазала, иначе это и не назвать, по самому краю, переступала железную решётку и ползла в укрытие. Я, в своём малодушии, опускал глаза, не в силах вынести этого. Дед говорил мне: “Не бойся. Она не упадёт”. Но я закрывал глаза и, распластавшись на животе, чтобы самому не свалиться с балкона, пробирался в комнату. Потом начались пожары и грабежи. Дед ушёл воевать. Я ждал вторжения каждую минуту и забаррикадировал дверь. Когда в дверь постучали, я не удивился, а лишь немного испугался и негромко окликнул пришлеца. Им оказался мой дед. За время нашей разлуки у него отросла эспаньолка и длинные чёрные усы. На голове у него была широкополая чёрная шляпа. За поясом — ужасный мачете. Дед посоветовал мне скрыться. И я ушёл из дома, дорогая Мальвина.

            — Куда же ты пойдёшь?

            — Пока не знаю. Может быть, в то царство кирпичного хаоса. На стройку, вечно оставляемую и возобновляемую опять и опять. Там, за железной дорогой, страна, где на днях пришили клерка, моего недавнего соседа. Он спрятался под диваном. Искромсали ножами весь диван и его бедолагу. Хозяев за укрывательство повесили. Вон его красный “Пежо” стоит. Я куда не пойду — вечно натыкаюсь на его красный “Пежо”. Да это и неважно. Плохо то, что мне стало совсем тяжело летать, энергии не хватает. Едва над землёй стелюсь... Слушай, поцелуй меня ещё раз. Ты так хорошо это делаешь. Мне нравится.

            — Ну,  ладно-ладно,  только по-быстрому...

 

в ночь с 19-го на 20-ое 05. 95

 

 

ТАРАКАНЫ-МУТАНТЫ

 

            Тараканы-мутанты — это вещь страшная, неприглядная в своём жестоком существовании и уж будем говорить начистоту: опасная для человеческой конституции. Они ростом с её сапог. Вы можете представить хотя бы одного из них у себя в постели? или под мышкой? а во рту? или в глазу? Лично я — нет. Конечно, следуя определённым практикам и установленной духовными авторитетами традиции, есть мы их не можем. Всё-таки это не Каббала... Да и что сможет сделать Генон, когда на него такая парапсихология ползёт? Купить Tarot. Так это совсем не спасёт. И даже наоборот. Повсеместное введение танковых дивизий и лыжных спецподразделений только лишь усугубит и без того нелёгкое положение. Братья! они страшны, и науке ещё неизвестно, каковы они нравом; а вдруг они свирепы и склонны к профанации священных текстов? А что если они нас съесть захотят? Беда! изрядная беда! Лежал сапог тридцать пятого размера, такой, оранжевенький, на столе и рядом лежал таракан, на клопа он ещё был похож. У таракана была рожа. Зелёная, дерзкая и клыкастая — хищник он. Башня у него примерно с мой нос. И даже мелкий хвостик был. Но тут не поможет и навигация. Он был противный, большой. Хвостик даже торчал из-под этой... развилки. Вот это таракан-мутант. Пусть каждый загудит и завизжит — есть спасение? Это просто какая-то... хорошая какая-то. Сразу же начали прикалывать над этим. Чёрт, он смешон, но, познавший оккультизм Тургенева (вот такой вот, с крылышками), вызывает известную реакцию. Реакцию какого-то кошмара просто! Начали изображать его. Что ещё. А у неё глаза на лоб полезли. А ростом он был — как плакат Джими Хендрикса на моей стене. Она тоже видела однажды таракана-мутанта, только он был поменьше, и даже видела дохлую крысу. Но кто её не видел? А если бы у нас на кухне такие водились? Вместо маленьких? Пришлось бы ночью на кухню за водой не ходить, или ходить не иначе как с топором. Она даже его рожу чуть-чуть видела. Ватрушка начал изображать его. Реакция была чумовая. Жирная Бабочка — тоже. Изображал. Он, таракан-мутант, истинный танк есть. Кто его возьмёт? Потом она поставила её. Вот, вот, вот, вот, вот, вот, вот. Чаще всего писали о мутантах. Все домой их забрали. А она писала о пёсике. В косыночке. В рюкзаке на даче у хозяина. Рыбка писала о тараканах-мутантах, но ничего о них не сказала. Потому что они хорошие, но и противные, мерзкие. Она бы наверное заорала и на кого-нибудь прыгнула если бы увидела его вблизи. А косиножку на Лидку бросили и она так закричала, что её сразу загнали домой. Таракан — он гроза морей. Никто не может. И я не могу. Но тогда — бездуховность?!

 

13. 09. 95

 

 

ЛУННЫЕ КАНИКУЛЫ

 

            Любовь моя! наши дома стоят друг против друга. И лунный свет, когда над домами появляется Луна, одновременно уничтожает наши окна во всезаливающем жёлтом потоке. Жёлтое и чёрное. Чёрные тени, отбрасываемые жёлтыми предметами, разбегаются по нашим квартирам, так давно захламлённым и совсем не желающим никакой уборки. Мелкая сеть кустов пляшет на твоей стене, что как раз напротив окна. Так, сидя в кресле и набирая мой номер телефона, ты смотришь в темноту и видишь лишь милые и печальные тени кустов на твоей стене.

 

* * *

 

            Однажды, когда ты вернулась домой, ты обнаружила там зло. Белый электрический свет слепил твои глаза. Двое твоих незнакомцев сидели в твоей комнате. Один, тот, что сидел на подоконнике, сказал:

            — Шлюха! тебя ждёт хозяин, — и черты его лица стали расплываться. Он, в отличие от тебя, был давно уже мёртв.

            — Зачем вы сюда пришли? — дрожа, и понимая, что теперь уже никуда не уйти, спросила ты.

            — Повторяю, шлюха! тебе уже немного осталось. И хозяин ждёт тебя. Ты накрыла все наши банки, и мы тебя за это убъём.

            — Я не хотела... — только и сказала ты. Потом тот, что сидел на подоконнике, изнасиловал тебя. А тот, что сидел прежде в кресле, подошёл к окну и глядел в него, пока всё не кончилось. Свет был погашен. Ни одной слезинки не выкатилось из твоих глаз, нежная. Ты от века была предназначена тишине. Когда они ушли, ты позвонила ко мне и просила, чтобы я пришёл. Не знаю, как там другие бы поступили, будь они на моём месте. Но я следовал велениям моего сердца, и я сказал:

            — Через пару минут я буду у тебя.

            И действительно, через пару минут я был у тебя. Ты встретила меня, сидя в кресле. В том кресле, где ещё недавно сидел один из твоих незнакомцев. День никогда не поймёт того, что делает ночь. Была ночь. Почему нас окружает вечная ночь и Луна стоит высоко меж домами или низко плывёт в облаках среди них? Это всё от того, наверное, что мы стремились к этому всю жизнь. Наверное, поэтому и возникла тихая любовь между нами. Яркий свет вредоносен для нас. День никогда не поймёт того, что делает ночь.

 

* * *

 

            — Они хотели запугать меня.

            — Я вижу. Ты показала им карту? — спросил я, стоя у окна так, что мой силуэт отчёркивала жёлтым светом из пространства Луна. Моя чёрная тень падала на пляшущие чёрные кусты, что на стене. Непоколебимо среди них возвышалась.

            — Да, но они не поверили, — сказала ты, опустив голову.

            — В следующий раз, когда они придут, позови меня, любимая.

            Я целовал её бестелесные звёздные губы: так наступает вечность. И если ты силён и могуч о возвышении своём, то войдёшь и сможешь разделить.

 

* * *

 

            Я сидел в ресторанчике, что находится на первом этаже дома, где я живу, и пил вино. Звуки, доносящиеся из ресторана, тихи и более похожи на шёпот — они никогда не мешают мне засыпать: я в этом уже как-то раз убедился. Впрочем, сплю я достаточно редко (я в этом не особенно нуждаюсь), чтобы вообще воспринимать всё это всерьёз.

            Вот ресторанчик посетила балетная звезда. Она крепко дружила с персоналом и в свободное от работы время пела с этими славными ребятами песни, развлекая таких как я гостей. У нас здесь все славные; кроме приезжих. Но здесь люди страннолюбивы, и будто бы не замечают, как с ними обходятся чужаки, которые, пожалуй, считают себя хозяевами.

            Компания во главе с хористкой. Они взяли электрогитару, сели за барабанную установку, разобрали все инструменты и начали свою самодеятельность (ср.: “Квартет” И.А. Крылова). Сначала слова показались мне знакомыми. Барышня и какой-то парень пели: “Вечером на лавочке парочка сидит. Слышен звон тальяночки. Вся деревня спит”. Но потом там были какие-то совсем неизвестные мне слова, да и музыка была весьма незнакомая. Когда они закончили, то зааплодировали сами себе. Говорят, клип сделали из этой песни. Но я этому не верю. Музыканты сели за длинный стол, за которым давеча расположился я. Мне наливали красное сухое вино, от чего мои губы сделались совершенно алыми, и мы беседовали.

 

* * *

 

            Сложи из моих слов такую мозаику, чтобы ты не погибла, любимая.

 

* * *

 

 

            Я бы там ещё, возможно, очень долго просидел. Но, любимая! ты-то как? Когда маленький пейджер, висевший у меня на поясе, запиликал свою изрядную песню, я понял, что твои незнакомцы снова пришли к тебе.

      

 

            Я вышел. Стеклянная дверца, ведущая в добрый ресторанчик, тихо захлопнулась за мной, и я украдкой пересёк улицу, залитую жёлтым светом. Поднявшись по лестнице, я толкнул незапертую дверь и прошёл в твою комнату. Они были там.

 

 

            — Что сидите вы здесь, посланники Солнца? а может, вы посланники тьмы? я не знаю от кого вы, и поэтому буду называть вас так. Разве вы не знаете, что Луна склонна обводить вокруг пальца таких как вы? — спросил я у пришлецов.

            — Мы пришли от хозяина... — начал было сидящий в кресле.

            — Это не важно, — перебил я его.

            — А сидим мы здесь оттого, что хватит уже! несём мы смерть повсюду. И на вас её достанет.

            — Уже, ли?

            — Так, истинно так, — сказал стоящий у окна. Я и ты, любимая, мы увидели как в глазах твоих незнакомцев зажглись зелёные огоньки. И ещё мы увидели, что они как бы надвигаются на нас, сея в комнате белый электрический свет. Я оставил тебя, любимая, у стола и ступил на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз, лестницы, которую прежде ни твои незнакомцы, ни даже ты сама не замечали. Они последовали за мной, пытаясь ухватить меня за платье. Но я побежал и им пришлось отстать.

 

* * *

 

            Я выбежал к берегу бескрайнего океана. Маленькие волны ходили туда-сюда по его поверхности. Здесь всегда стоял день, но Солнца нигде не было видно. Оно здесь никогда не появлялось. Я обернулся: сзади раздавался топот моих преследователей. Они медленно спускались по лестнице, ведущей к берегу, приближаясь к выходу, вырубленному в скале и потому обложенному орнаментом из белого булыжника. Я медленно шёл вдоль усеянного камнями берега, пока не набрёл на гладко обтёсанную веками глыбу неподалёку от воды. Я сел на этот камень, и тогда-то меня и нагнали мои преследователи. Я широко улыбнулся и, оторвавшись взглядом от спокойной красоты океана, повернул к ним голову, жестом пригласив их присесть рядом. Так они и поступили.

            — Ну всё. Теперь ты умрёшь, — сказал один из них.

            — Но здесь никто не умирает: ни скалы, ни камни, ни волны, ни ветер.

            — Мы разрушим всё это, — вот сказал второй твой злой незнакомец.

            — Нет, — сказал я, — я создал этот мир. Здесь от века не проливалась кровь. Ваша будет первой. Ужели вы ещё не поняли? Я специально завёл вас сюда, — и я рванул с места, оставляя моих противников, до которых только-только начал доходить страшный смысл моих слов, далеко позади. Я взбежал по лестнице наверх. Нет более страшной ловушки, чем мои собственные мысли. Они погибли в созданном мной лабиринте.

            Твои незнакомцы умрут во мне. Фантазия, порождённая лунным светом, погубила их. И если ты однажды, любимая, увидишь в моих глазах зелёный огонь, то знай: я заплатил слишком высокую цену. Я отвечаю за кровь, пролитую мной в созданном мной самим мире, — добавил я, подняв правую руку вверх, туда, где сейчас должна была находиться Луна.

            Лунные каникулы продолжались.

 

16. 09. 95

 

 

АСТРАЛЬНЫЙ ЗАЯЦ

 

            Контролёры железнодорожного назначения бывают двух родов: обыкновенные и пакостливые. Первые начинают с головы поезда, вторые — с его хвоста. Пётр же Иванович начинал с середины.

            Пётр Иванович был изрядно справным служащим. Половину своих лет провёл он в электричках. И не то чтобы он на своей работе круто бабки заколачивал. Тут дело такое: любил он это! Ох уж как любил. Беда просто. Силён до “зайцев” был контролёр Пётр Иванович. Бывало завидит какого-нибудь и бежит; кричит зычно, опять же. Иной раз все спят — а Пётр Иванович уже на ногах. Все только просыпаются, а он — уже на вокзале. Все вроде кофий пьют, или там чай с баранками, а Пётр Иванович уже появляется за спиной какого-нибудь раннего пассажира и замогильным голосом произносит: “Предъявите ваш билетик, пожалуйста!” Тут и переполох. Скажут — маньяк. Так. Истинно так.

            В богов Пётр Иванович не верил. Да и разносчиков астрологической печатной заразы в электричках считал диссидентами. Это была вторая его, Петра Ивановича, страсть — не верить во все сверхъестественное. Уж очень он естественный, понимающий человек был, Пётр Иванович-то.

            Но однажды ему было суждено проколоться по всем статьям. И в этом-то и есть вся перипетия и художественная коллизия нашего рассказа.

            Как-то раз, злорадно ухмыляясь, Пётр Иванович гнался за стайкой мальчишек, не уплативших, по всей видимости, за проезд в пригородных поездах. И надо же было такой беде случиться! зацепился за пляшущий на ходу стык между вагонами и упал. Упал — это мягко сказано. Полетел. Такое случилось с ним впервые. Поднялся. Думает, грозный, на ком бы отыграться.

            А в это время безбилетный белый адепт в чёрном ботинке по имени Илюша стоял в тамбуре и смолил свой излюбленный “Беломор”, размышляя о только что проведённой ночи на Сириусе. Пётр Иванович к нему. Хвать за плечо:

            — Зайка моя, я твой контролёрчик!.. Ваш билетик предъявите! — говорит, значит.

            — А... ну да... — отвечает ему Илюша, всё также продолжая покуривать папиросину.

            — Я говорю, ваш билетик! — совсем уж было разнервничался почтенный контролёр.

            — А... ну так я маг. Мне билетики не положены... — улыбаясь, отвечает Илюша. Пётр Иванович, повидавший на своем веку немало и магов, и прочих двухметровых балбесов и отщепенцев, предъявлявших школьные проездные билеты, не растерялся:

            — Если вы маг, то летайте на ковре-самолёте. Таким не место в общественном транспорте.

 

            — Конечно... а, ну да... вы понимаете... говоря адекватно, у меня мало энергии, — отвечает ему Илюша.

      

 

 

            — Нет энергии — так платите штраф. И вообще, если вы — маг, то почему вы не сделали себя незаметным для меня?

            — А... ну да!.. — сказал Илюша. А затем добавил, — а кто бы тогда вам всё это сказал? — и с этими словами растворился в воздухе.

 

в ночь с 19-го на 20-е 09.95   ближе к 6-ти утра

 

 

ПИР

 

            Я настаивал на этом. И она, властно вытянув перед собой руки, напрягая ноздри, опустила меня на ложе. Что же ты? Оседлав меня сверху, она агрессивно задвигала атласными бёдрами.

            — Что же ты? Не туда. Выше, я говорю. Опять не в ту дырку попал.

 

            В дверях, едко ухмыляющийся, появился её старший брат. Он издевался надо мной. Такого ещё не бывало. Но она же сама хотела этого. Брат почёсывал ухо. Глумливо хохоча, он подозвал свою сучку-подружку, и они стали уже вдвоём упиваться зрелищем. Гнев охватил меня. Дастиш-фантастиш! Я-я! -ростно всаживал проклятой подруге, свирепо поглядывая на моих обидчиков. Хоть бы эта сволочь умерла на мне. Исполненный адской злобы, я ощутил оргазм и задверные мерзавцы утонули в нём, захлебнувшись спермой, которая действовала в данном случае как кислота.

      

 

 

            — Ты сам хотел этого, — отряхнулась красивая блядина.

            Я стиснул её тело изо всех сил, и оно тоже пропало. Как говорится, “три жертвы сладострастия” на тантрической почве. Но главный герой-то — жив.

 

* * *

 

            Мерзкие лужи, в которые я падал, пахли гарью и испражнениями. Пройдя под мостом, я повстречался с сатом-привратником. Привратником, говорю, только ворот не было. Я узнал этот мост и я узнал эту местность. Эта Дмитровская почти ничем не отличалась от той, к которой так привык я. Но естественно, никаких машин, поездов, и уж подавно — людей здесь и в помине не было.

            — Поди готово уже, — сказал чёрт и, приставив к каменной колонне лесенку, вскарабкался наверх, стащил висящий там на воздухе труп и жадно впился в него зубами. Брызнула кровь. Сат, довольный таким вот исходом, радостно заурчал и предался шикарному по его понятиям пиршеству. Я повернул налево, туда, где находятся кассы пригородных поездов, и моим глазам предстало следующее зрелище: вверх по насыпчонке кривенько ломился стол. Тамада — красный демон.

            — Ну-ка, выпей винца! — ничего не поделаешь, выпить хочется, да и есть тоже — немало. Я пью кисловатый рислинг. От него почему-то возникает чувство утешения.

            — А как оно называется? — спрашиваю, прищурившись глядя на прозрачную влагу в бокале, по которому неверно приплясывает свет.

            — Слёзы людские.

            Вот, значит, каково оно, чёртово утешение!

 

            Мне предлагают угощение: баранью ногу, а потом и грибы — на вид сатанинские. Я закусываю грибом, не чувствуя ровным счётом никакой горечи. Видать, хорошо вымочены. Тут саты встрепенулись:

      

 

 

            — Война!

            — Пустите и меня! — кричал один чёрт, у которого никак не получалось выбраться из-за стола.

            Чёрт, что у колонны, доедал человека.

 

* * *

 

            А вот он и я, оберштурмбанфюрер СС Штирлиц (фон Штирлиц, конечно), засланный по заданию спецслужб противника в Байрейтский театр, где в это время разворачивалось действие: “Кольцо Нибелунгов”. Одного посылавшие меня не знали. А не знали они того, что я и сам уже давно работаю на германскую контрразведку.

            На сцене поднялось восстание. Германцы, свирепо изрыгая адские проклятия, метали скамьи, стулья и столы во врага. Мы заперлись за кулисами. Мёртвая шлюха прошла мимо меня и наградила мои губы поцелуем. Враг бил из фаустов. Каменные переходы бункера дрожали. Сверху сыпалась штукатурка. Горы дымящейся извести и обгорелых кирпичей были повсюду. Рыча, я повалил женщину на пол и взял её, сорвав обшитый каменьями пояс. Германцы не унывали. Хмельные и сытые, одной рукой они держали: кто — баранью ногу, кто — заздравный кубок, наполненный влагой, другой же — оружие. Строчили из автоматов. Вскоре вход был завален трупами тех, кто пришёл сюда с недобрым умыслом. Рядом со мной пронеслось доброе копьё шириной в две ладони и воткнулось в дверную перекладину: несомненно, враг был хуже оснащён. Но всё равно: никто не выйдет отсюда живым. Я выдернул белое матовое копьё из стенящего древа — оно было явно предназначено не для метания — и бросил его за дверь. Бабахнуло. Враги взвыли. Защитники лабиринта падали один за другим. Кто — со стрелой в горле, кто — разрубленный мечом. Но они были пьяны, сыты и веселы. Они вовсе не ждали пощады, они совсем не ждали для себя ничего иного, кроме погибели. Я как раз пробирался в дальний конец бункера, когда противник ворвался. Полковник подошёл ко мне и пожал руку:

 

            — А вас мы представим к награде.

      

 

 

            Когда я обернулся, чтобы в последний раз поглядеть на мёртвые тела моих товарищей, полковник расстегнул кобуру, медленно достал свой тяжёлый пистолет и, почти не целясь, выстрелил мне промежду лопаток, и т.т...

 

29. 09. 95

 

 

ДМИТРОВСКАЯ

 

            — Ты выходишь? Постой! Останься...

            — Я сегодня не поеду с тобой.

            — Что так? Ты спешишь?

            — Мне сегодня надо дома оказаться не позже пол-одиннадцатого.

            Я встал было. Во мне боролось два желания: поболтать с попутчиком-приятелем, или же поехать туда, где ждёт меня моя...

            — Ты хочешь поехать до Тушинской? — делая ударение на “хочешь”, мрачно спросил меня Дмитрий.

            — Не знаю, — попытался объясниться я, — с одной стороны мне хочется этого, но, понимаешь, как бы тебе сказать это... не могу, не хочу не поехать на Дмитровскую. Я понимаю, ты скажешь, что всё это глупости. Я тоску там свою оставил, душу свою воплотил... И с ней больно, и без неё пустота какая-то...

            — Ой, Фомин, — ненавижу когда меня называют по фамилии; чувствую в этом какое-то оскорбление, желание меня унизить, — у всякого человека есть такие места. — И немного помолчав, он добавил:

            — Так ты поедешь со мной?

            — Скажи ты. Просто скажи: да или нет, — поколебался я.

            — Не надо, — несколько поспешно сказал приятель и вышел. И только когда двери за ним захлопнулись, я понял двусмысленность этого “не надо”. Что “не надо”? Не надо ехать с ним или не надо оставаться? Тем не менее, выбор был сделан.

            — Осторожно. Двери закрываются. Следующая станция — Дмитровская, — произнёс женский голос (так могла бы сказать и Наташа), и вагон засвиристел по туннелю. Кому принадлежал этот голос? Кто записал его? Ну, конечно же, какая чушь! ни хрена она не имела в виду, когда говорила: “Дмитровская”, у неё не могло быть никаких чувств связанных с моей сказкой! Но мне казалось, в самой глубине моей души казалось, что она знала, что я, именно я, а никто другой, еду туда, что я спешу туда, где грусть моя положила печать на местность.

 

            Так вышло, что каждый день, исключая выходной — понедельник, мне приходилось ждать поезда на Дмитровской платформе, выросшей на больших бетонных ногах до недосягаемой высоты по обе стороны насыпи, где ходили туда-обратно электрички Рижского направления. Случалось мне возвращаться вечером. И тогда, стоя на безлюдной платформе, я курил в томительном ожидании одну за одной... Иногда поезд появлялся едва я выходил из метро. И мне приходилоь бежать.

 

* * *

 

            Я мучительно болел духом. Я любил? Да, я любил. Я постоянно спешил. Мне было некогда остановиться. Меня окружали люди; им моя боль была непонятна, она была для них безрассудна, нерачительна! И лишь когда я оставался на Дмитровской один, боль моя всерьёз давала о себе знать. Она концентрировалась во мне, она оседала вокруг, оседала на тяжкие возвышения бетона.

            И тогда я ощутил сказку. Она ещё не родилась. Но её дыхание было повсюду. Она была в моём сердце. Эта сказка должна была начаться на Дмитровской. Но она ускользала от меня, что твоя роденовская любовь. Я на сизифов подвигся труд! Я созидал, я строил новую любовь. И туман обложил окрестности Дмитровской. Прохожий останавливался здесь, пронзённый нечеловеческой щемящей болью; он терял свою память, как пустырник на могиле безвестного.

            Кто возьмётся сосчитать сколько раз моя авторучка втыкалась в расквадраченую бумагу: она преткнулась? Меня захлёстывала волна, но она отступала, как отступается приливная волна от морской дамбы. И я оставил эту сказку. Я её бросил. И мне казалось так: умерла она. Но теплился неземной огонь её в жилах моих и пела струна её песню Луны.

            Однажды мне повстречался в метро Хот-дог, мой приятель, старый верный — нет, не Вяйнемёйнен — любовник Наташи, такой же сенс, как и я. Только — серый. Вкратце объяснив ему свою проблему, я пригласил его прогуляться. Когда мы шли по платформе, он слегка удивился: в воздухе виднелось голубоватое свечение.

            — Что ты об этом думашь? — кутаясь в пуховик, спросил я.

            — Сильно, — только что и смог ответить Хот-дог.

            — Так ты мне поможешь?

            — Помогу.

            — Так что же будем делать? Может, мне стоит подойти к тому парню, что прислонился к заборчику, или к той девушке?

            — Подойди.

            — Заговорить?

            — Заговори.

            — Я думаю, ничего не выйдет, — сконфуженно пробормотал я.

 

 

            А потом я увидел подвыпившего мужичка. Он тщетно пытался зажечь бенгальский огонь: отсырели спички. Я подошёл к нему и чиркнул зажигалкой. Засеребрило. Сказка продолжалась. Огни искрились один за одним, разнося сладковатый рождественский запах. Я улыбался. Мужичок поблагодарил меня и сказал, что он любит, когда во всём живёт праздник; а я поблагодарил его.

      

 

 

            Подошла электричка, и я, продолжая всё также улыбаться, сел в неё, оставив совершенно растерявшегося Хот-дога на платформе.

 

зима 1995

 

 

В НЕСКУЧНОМ АДУ

 

            Если бы в мире не было музыки, я предпочёл бы остаться глухим, чтобы слышать музыку сфер.

 

* * *

 

            Уже давно и небезосновательно кое-где поговаривали о свите из четырёх девушек, что сопровождает меня на троллейбусе. Но сам-то я знаю, что там хорошо, где нас нет. Потому и вышло так: я, будучи центром вычерченной не мною квадраграммы, не смог вписать последнюю в круг. Уж слишком обстоятельства отчуждённой действительности противоречили этому вечному предназначению единого коллективного тела. Меня такое воплощение и пугало, и отталкивало, и влекло, и притягивало — одновременно. Я оставался девственником-извращенцем, избежавшим лишь двух крайностей — браков человеческих и венчания с собственным трупом. Отлучённый от Церкви за адамизм, скопец невыбеленный, основатель Лолиточкиного согласия — одним словом, потерявший голос певец Третьего Завета (увы! временно ли?), я вслушивался в рёв нерождённых предсуществований; и не обнаруживал в этом секретном саду голоса своего. Этот музыкальный голос подсказал бы мне настоящее, вместо элизиумических фантазмов, паразитирующих на моём бытии. Голос — это голое. Это голая суть.

            Я не шёл и не был ведо,м, хотя это и трудно понять. И когда после моих белых дней (которые выглядели как ночи) пришли мои чёрные дни, я понял, что что-то не так. Или что-то не так для тех, кто видит и слышит (а точнее, не видит и не слышит).

            Итак, чёрное после белого. Что уже само по себе удивительно.

 

* * *

 

            Удивительно. После стольких лет, когда от неё не было ни слуху, ни духу, Наташа вернулась ко мне. Вдарилась в бега из монастыря. С ней-то, матушкой, мы и основали Лолиточкино согласие (которое между собой ради шутки называли беглопоповской иерархией).

 

            В лесу, где я столько раз в ночь со своего дня рождения тщетно искал серебряный цветок, было немного холодно. Термометр, похоже, показывал сильно за десять. Во всяком случае — холодно для двух голых тел, прижавшихся друг к другу. Меня мороз не страшил, было только боязно за Наташу. Хотя и слышал я, что она купалась на Крещение в пролуби, но мои глаза видели другое. Не знаю, холод ли, сверхъестественный ли ужас, что был в её глазах, заставляли её тело вытягиваться и изгибаться, но когда наши тела соединились, из нас исторгся кошмарный вопль, полный нечеловеческого торжества. Это было желание вечности. Это был ужас перед непреодолимым.

            — Я не вмещаю, — говорила Наташа.

            — Ты вместишь, — говорил я.

            Человеческая плоть молчала. Но мои раскалённые от холода пальцы обжигали ей спину. Мы притягивались и отталкивались одновременно, стоя на обнажённом снегу. И когда я поднял высоко в объятиях её трепещущее тело, она запричитала, залепетала, заголосила так ужасно, что я понял: она действительно до конца не вмещает. Мои ноги всё ещё упирались в землю. Её расплавленный свинец тёк через них к моей груди, а от неё — к телу Наташи, но я знал: всё уже, и так произошло. К добру ли, к худу ли — будет знать лишь неродившийся в секретном саду с нашим лицом и с нашим телом — или безглазая немо,та нашего ада.

            Потом было путешествие в лесу, что некогда предстал передо мною мёртвым. И когда я обнаружил за болотом в затерянном квадрате, куда вёл трудный переход по расползающимся брёвнам, лесную могилу, то перестал ходить за серебряным цветком. Да и вообще по, сердцу ходить перестал.

            В этот раз я шёл, не замечая — есть ли путь, или я хожу подобно тому, как двуногое прямоходящее существо идёт в универмаг за бутылкой, следуя архетипу, согласно которому во время оно некий культурный герой, отоварившись стволом с драгоценной жидкостью, весело потопал себе прочь, всем человекам путь указав.

            Быстро вечерело. Фиолетовое мартовское небо гляделось в лесную котловину, со дна которой вздымались исполинские ели. Было время подснежникам. Наташа внезапно вздрогнула, схватив меня за руку:

            — Смотри, там костёр.

            — Где? Да ты что! тебе показалось.

            — Нет. Я видела костёр. Я боюсь. Сейчас то самое время, когда растут подснежники. Что если мы повстречаем двенадцать месяцев?

            — Значит мы повстречаем год и нам крупно повезло. Нужно поспешить туда.

            — Я боюсь, — прошептала Наташа и ещё крепче вцепилась в мою руку.

            — Мы движемся против часовой стрелки под горку. Кажется, я знаю, куда мы сейчас выйдем. Мы как раз на середине пути, — почти безразлично, чтобы успокоить Наташу, произнёс я.

            И действительно мы вышли к большому оврагу, бывшему, должно быть, когда-то руслом великой реки. Там над обрывом высилась ель, а под нею стояла скамейка. В небе напротив нас серебрился серп молодой Луны и совсем рядом с ним сияла Венера. Я пояснил Наташе:

            — Древние называли её Чигирь-звездой.

            — Почему так?

            — Не знаю. Вообще-то правильней было бы называть так Полярную звезду. Чигирь — это то, на чём вращаются лопасти ветряной мельницы... А ещё её называют Денницей.

            Мы постояли ещё недолго, и хотя нас манило вниз, туда, где Наташе виделся костёр, решили сворачивать к жилью. По дороге нам повстречалась вылепленная из снега фигурка с жутким оскалом. Это неодушевлённое существо напоминало скорее мумию или даже саму смерть, чем привычного снеговика. Заботливая рука вывела на табличке, повешенной на его груди, предостережение: “Дальше не ходить. Там смерть”. И мы в шутку решили не ходить наперерез, а обогнуть правее.

            Невдалеке горели костры, что-то темнело, должно быть, палатки, слышался деревянный перестук. Наташа улыбнулась, прижавшись щекой к моему лицу:

            — Там Буратины ебутся.

            — Я весело расхохотался, но в тот же миг различил едва уловимое движение за ближайшими к нам деревьями, движение, заставившее меня встрепенуться:

            — Наташа, я видел за тем деревом что-то с хвостом. Вот за тем деревом, — уточнил я.

            — Я же говорю тебе — Буратины.

            Я вгляделся в лесной сумрак и понял, что легко мог принять на ходу аляповато раскинувшийся кустарник за самодвижущееся существо. И поспешил уверить Наташу:

            — Нет, действительно показалось.

            Костры были совсем уже рядом, в каких-нибудь ста шагах. Были различимы фигуры тех, кто сидел подле них, греясь. Рядом действительно были палатки.

            Мы попытались пересчитать наших “двенадцать месяцев”, но контрольная сумма никак не соответствовала ожидаемому. Получалось то больше, то меньше.

            — Пойдём, спросим у них сколько времени? — предложил я.

            — Да ладно, так покричим, — отозвалась Наташа. По её лицу я понял, что ей уже всё равно и что путешествие окончилось. Мне оставалось только прокричать в темноту:

            — Хозяева! Сколько времени, не подскажете?

            — Двадцать минут восьмого. Бог в помощь! — раздалось в ответ. Наташа как-то особенно обрадовалась последним словам лесовиков:

            — О, они сказали нам: “Бог в помощь”. Наверное, они хорошие верующие люди. Сегодня ведь день поминовения всех усопших... Вот и пришли они в лес.

            Мне оставалось только подивиться её простодушию.

            — Ми же вас прэдупрэжьдали, что здесь смерть. Не удивлюсь, если нам повстречаются лихие покойнички, — пошутил я.

            — Да ты что? Как раз сегодня-то они тихие. За них ведь молятся. День ведь какой... — махнула рукой Наташа.

            Вскоре мы вышли на знакомую мне тропу и разговор наш как-то сразу счеловечился. Наташа говорила о своей любви ко мне, объясняла почему она может мне изменять. Я настаивал на том, что у женщины душа и тело неразделимы. Она же утверждала, что не является женщиной в полном смысле этого слова, а потому, будучи с другим, не предаёт меня. Тело лежит, а душа со стороны смотрит. Пока она ни с кем не сношается, но, может, будет. Это пока неизвестно. Одним словом, это была риторика, которую при переводе произведений известного рода обычно за ненадобностью опускают.

            Теперь могли быть какие угодно ошибки, какие угодно издержки действительности, но в этот день поистине что-то случилось, чего мы по несовершенству своему не заметили. А если заметили, то не поняли. А если поняли, то не придали значения. Теперь всё должно пойти по-другому и без нашего на то согласия. Там на свинцовом снегу, было брошено семя, что должно было прорасти в жизнь вечную или погибнуть.

 

* * *

 

            Кшим Кшайм Кшаум!

            Они едут со мной на троллебусе. Я не помню цвета их глаз, но помню их имена. Катя, Анна (или две Анны? кто их теперь разберёт), Наташа и Маша. Важны лишь имена. Если имена даются неправильно, то льётся кровь. Мне при рождении было дано неправильное имя. Моё настоящее имя было иным. И чтобы вернуть то, что мне принадлежит по праву, приходится платить высокую цену. То, что моё теперешнее имя изменялось три раза, говорит о его неподлинности. Более того, моя человеческая кличка не позволяет опознать меня — ни здесь, ни там, лишая меня той славы, что также принадлежит моему имени.

            Невозможно найти жену в этой жизни, хотя предание и повествует о подобных браках. Но ещё труднее удержать четырёх летучих жён, особенно если одна из них двоится. Даже воссоздать этот крест на миг (и того было бы достаточно для вечности) — и то представляется невероятным.

            Три входа есть у женщины. Три входа, о которых священник возглашает на браках: “Благословляются все входы и исходы”. Три входа, восходя по которым можно достигнуть вечности и совершить браки. Всякая женщина несёт в себе свой Элизиум, свой рай земной и свой рай небесный. Есть три Луны, сочетаясь с которыми последовательно, обретёшь их как одну и обнаружишь их высшее тождество. Я пытался добиться любви Дианы, предвидя в этом верный залог встречи с Селеной, но острозубая сыроядница Геката повесила меня на крюк в тех тёмных покоях, где я обладал ей противоестественным образом. То, что беглянка поспешила скрылиться с новым кавалером, никак не облегчило моей участи. Крюк есть крюк.

            То, что дальше произошло со мной — не поддаётся никакому описанию. К тому же падение через левую руку — безвозвратно. Я и сам не понимаю, как болото отпустило меня.

            Выстроить девушек лицом ко мне по сторонам света оказалось невозможным. Вступить в браки, не войдя через центральные врата, то есть оставаясь девственником, — оказалось невместимым. Они всё ещё едут со мной на троллейбусе, но расставание наступает, как рассвет, в котором несётся ослепительная тьма.

 

* * *

 

            Был праздник праздников. Я кочевал по городу в автобусе, в котором текло нешумное застолье. Автобус подъехал к ручью, через который было переброшено расщепившееся и переломленное бревно. Я ступил на шаткий мосток и моя нога тут же оскользнулась, проломив мокрый снег и растрескавшийся ледок. Бревно заколыхалось, но я удержал равновесие и, сделав ещё пару шагов, перескочил на другой берег.

            В доме, что находился на другом берегу, был целый лабиринт из комнат. Там повстречалась мне мать. Она только что с кем-то говорила и этот кто-то возвращался. Это был мой труп. Мать указала куда мне скрыться, и труп не успел застать меня врасплох. Но он что-то почуял и, хищный, повернулся в ту сторону, где я только что был. Я почувствовал это и углубился ещё дальше. Мать попыталась его отвлечь, но, подобно тому как душа ночью ищет своё тело, мой труп влекло ко мне.

            Его тяжёлая поступь неотвратимо приближалась. О, тяжёлая поступь! Тяжелее не бывает.

            Я выглянул из-за дверного косяка и сам отяжелел от ужаса. Труп меня заметил. Лысым плотоядным взглядом.

            Он был абсолютно голый, как большой младенец. Я мгновенно понял, что его белая кожа была не только снаружи, но и изнутри, как если бы он был отлит из однородной тягучей массы и впоследствии застыл. Даже его фалл, свисающий почти до коленей, похоже, не имел крайней плоти.

            Я тут же спрятался за дверной косяк и стал искать пути к отходу. Единственная дверь вела прямо на балкон. Увы! слишком высоко, чтобы прыгнуть.

            Я скинул с себя одежду, зная, что без неё труп меня не заметит, и забился за топчан.

            Труп подошёл ко мне почти вплотную. Я лежал, не шевелясь и удерживая истерически бурное дыхание. Он наклонился ко мне, не понимая куда я делся. Он дышал мне в лицо тёплым воздухом, и это дыхание было стерильным. Так же, как и его тело.

            О ужас! ужас! Труп коснулся пальцами одной руки моих сосков, а пальцами другой... нет! нет!

            Я еле дышал, а труп продолжал меня ласкать.

            Ужас и наслаждение! Только бы не кончить. Кончить — значит умереть. Только бы не кончить.

            Возбуждение нарастало всё глубже. Труп уже знал, что я — это я...

            Из этого положения нет никакого выхода. Что-то должно случиться. Что-то, что не может случиться.

            Только бы не кончить. Только бы удержать, не скинуть семя. Только бы не потерять всё.

            Что теперь меня ждёт? Куда мне? Вверх или вниз?

            Высший ужас и высшее наслаждение — в одном миге, который обратился в вечность.

 

Комментарии

Сразу замечу. Написано в

Сразу замечу. Написано в далекой юности. Сейчас бы всё переписал. Но разве переписать наново летопись снов? Подарили сканер. Старый давно сдох без дров под XP. Отсканировал все картинки. Сначала хотел разместить только их, но потом понял, что картинки без текста, к которому они были написаны, окажутся потерянными. И решил безо всякой редакции опубликовать исповедь своей юности. Да не будет к ней читатель черезчур строг. Я был таким. Стал другим. Но это ничего не значит. Человек - это лишь странствие от одного несуществующего предела к другому, где на пути обуревают его сонмища снов, каждый из которых норовит увлечь его в свою обитель, тогда как истина проста.

Олег Фомин, главный редактор портала "Артания"