Таинственное у графа А.К. Толстого и литература "Серебряного века"

Юрий Соловьев

Честь подлинного открытия творчества Алексея Константиновича Толстого, получения им «литературного равноправия», принадлежит, несомненно, «серебряному веку» русской литературы. Дело в том, что после революции 1905 г . часть «образованного общества» некоторым образом пересмотрела свои взгляды относительно истории и культуры России. Была понята, (увы, не большинством и отчасти) необходимость державных, имперских идеалов для стабильности в государстве, а также — порочность и бесплодность идей «освободительного движения», и в частности того, как это движение распоряжалось общественным мнением в области культуры. И как только было снято с искусства требование «общественного звучания», многим неожиданно открылись красоты тех явлений русского духа, мимо которых еще несколько лет назад принято было проходить, не замечая ничего. Одним из таких явлений были жизнь и творчество А.К. Толстого.

Следует раз и навсегда понять, что в случае с А.К. Толстым «цензором и запретителем» выступала как раз «прогрессивная общественность», а вовсе не «реакционное правительство» или «царизм». Как писал архиепископ Иоанн (Шаховской): «Толстому не могли простить его независимости , непринадлежности ни к какому лагерю, в том числе к великому прогрессистскому лагерю русской интеллигенции. Толстой выглядел для многих «ретроградом» в политическом отношении. Он был близок к Государю, и близок не как деятель реформ, а просто как друг детства...» (1). Характерна точка зрения, высказанная еще при жизни поэта, в 1867 году, известным пасквилистом П.В. Долгоруковым, автором герценовского «Колокола»: «Толстой — человек умный, писатель не без дарования, он близок к государю, допускается в самый интимный кружок императрицы (что в Петербурге редкость), и его объявляют великим писателем, а когда он получит чин тайного советника, то будет произведен в гении» (2). Позднее подобные оценки звучали и из уст людей, не близких, конечно, очень уж «интеллигентским суевериям», но, тем не менее, подвергшихся влиянию «общественных настроений». Биограф Толстого, А.А. Кондратьев, писал в 1912 году с горечью: «...В таком космополитическом городе, как Петербург, где почти вся печать находится в чуждых интересам родины руках, даже от русских писателей приходится слышать об Алексее Толстом и Тютчеве такие вещи, что становится больно и обидно. Один мой знакомый в присутствии почетного академика Бунина упомянул фамилию Тютчева. Бунин счел долгом изречь: «Ах, это тот самый Тютчев, что стихи в честь Муравьева-Виленского написал?...» Или, сортом пониже, некий Аркадий Аверченко, узнав, что я работаю над Алексеем Толстым, не преминул сострить что-то по адресу «автора кающегося Дон-Жуана», не зная, конечно, по отсутствию образования, что Дон-Жуан действительно закончил свои дни в монастыре, да и теперь останки его ревниво охраняют монахини...» (3). Это, правда, не в упрек И.А. Бунину, перепутавшему, к тому же, Ф.И. Тютчева с Н.А. Некрасовым, ведь позднее он в полной мере увидел результат «общественных настроений», чему свидетельством его «Окаянные дни». Да и не один он был. А.А. Блок, среди всего прочего — один из самых последовательных гимнографов и мифологизаторов революционной интеллигенции («Возмездие», «Двенадцать»), писал по поводу толстовских былин: «И вот уже граф Алексей Толстой, этот аристократ с рыбьим темпераментом, мягкотелый и сентиментальный, имеет возможность вдохновенно изложить русскую былину, легенду или историю скверным русским языком, выжать из нее окончательно всю западную общечеловеческую прелесть» (4). И это при том, что Блок во многом использовал образы А.К. Толстого — одного из первых певцов «вечной женственности» в русской литературе.

Но вместе с этим с начала XX века приобретал право на существование взгляд более глубокий и сочувственный. Символисты и акмеисты искали свои корни в русской литературе. И.Ф. Анненский (учитель А.А. Кондратьева) считал толстовские строки:

Он водил по струнам, упадали

Волоса на безумные очи, —

«чуть ли не единственным перлом нашей символической поэзии» (5). В статье «Бальмонт-лирик» ( 1904 г .) он писал: «Говорить ли о судьбе Алексея Толстого, которого начинают понимать лишь через 30 лет после его смерти...» ( 6) . И в связи с этой судьбой: «Эстетизм силою обстоятельств сроднился в нашем сознании с нераскаянным барством, и только история разберет когда-нибудь на досуге летопись его многострадальности» (7).

Именно эстетизм «реабилитировал» в начале века целые эпохи русской культуры. Это и древнерусское искусство, манерный XVIII век, чьи темы до бесконечности разрабатывали художники «Мира искусства», это и помещичья культура XIX века, воплощенная в начале нашего столетья в полотнах В.Э. Борисова-Мусатова, прозе — от И.А. Бунина до бульварных романов, в поэзии М.А. Кузмина, раннего Г.В. Иванова, в архитектурных стилизациях «юнг-штиля», в знаменитом журнале «Столица и усадьба»... Были люди, которые самим образом жизни воспроизводили ушедшую эпоху, как, например, писатель и литературовед Борис Александрович Садовской (1881-1952), автор статьи «Чувство прошлого в поэзии графа А.К. Толстого» (1906), человек, неоднократно воспроизводивший образ Толстого в художественной прозе и, быть может, отчетливее многих других представлявший себе «душевные переживания» барина прошлого века. «Можно, пожалуй, сказать, что Садовской — поэт более девятнадцатого столетия, нежели двадцатого,» — писал о нем В.Ф. Ходасевич (8).

Время это — время расцвета пушкинизма, собственно, именно тогда и сложился культ поэта. Вместе с тем, это эпоха «мистического прорыва» в русской мысли, наложившего свой отпечаток на многие сферы культурной жизни. И именно мистические искания людей «серебряного века» более всего роднили их с графом А.К. Толстым и пробуждали интерес к личности его, эпохе, языку и, наконец, привели к тому, что уже не надо было оправдывать перед «либеральной общественностью» место, занятое поэтом в истории русской литературы.

* * *

Итак, мистические увлечения... А.М. Эткинд пишет об их особенностях в начале века: «Новый мистицизм охотно искал свои корни в старом; и, хотя интерес к русской и нерусской мистике — сектантам, масонам, спиритам — не был чужд Ивану Тургеневу и Достоевскому, Писемскому и Льву Толстому, новое открытие мистицизма александровской эпохи пришлось на Серебряный век. Проза Всеволода Соловьева, Дмитрия Мережковского, Ивана Наживина, Анны Радловой, Георгия Чулкова отдавала должное странным интересам императора и его окружения. И даже шеф полиции Белецкий, пытаясь объяснить популярность Распутина в царской семье, указывал на наследственное сходство в мистических увлечениях Николая II и Александра I » (9). Подобным же образом корни мистических интересов графа А.К. Толстого лежали в эпохе Александра I , более того — дядя и воспитатель поэта, Алексей Алексеевич Перовский, отдал в полной мере дань подобным увлечениям.

Первые двадцать лет царствования Александра I среди всего прочего могут считаться эпохой расцвета русского масонства. Одним из авторитетнейших людей в этом движении был дед Толстого и отец А.А. Перовского — граф Алексей Кириллович Разумовский, который, по сообщению биографа, еще в начале царствования Екатерины II вступил в ложу Capitulum Petropolitanum , относящуюся к масонскому ордену тамплиеров. Позже он отошел от активного масонства, но в первое десятилетие XIX века примкнул к новым московским мартинистам: О.А. Поздееву, П.И. Голенищеву-Кутузову и др. (10). (Любопытно, что умер гр. Разумовский в год упразднения масонства в России — 1822.) Большей частью живал он в своих имениях — Горенках, Почепе. И между тем вел обширную масонскую переписку, опубликованную А.А. Васильчиковым в книге о семействе Разумовских (том II ). В связи с масонством интересны и ботанические пристрастия А.К. Разумовского, выразившиеся в его удивительных познаниях в ботанике и в разведении великолепных садов в имениях. Садоводство считалось занятием сродни алхимии («Алхимия называлась так же Небесным Земледелием , а ее Адепты — Земледельцами», — писал Фулканелли (11)), — путем прививки диких побегов к благородным растениям садовод облагораживал «простую материю» так же, как алхимики пытались обратить простые металлы в благородные... Кроме того, «садоводство и масонство считались «королевским искусством». У истоков того и другого был Бог как творец Эдема, как Великий Архитектор мира. И садоводы и масоны полагали своим праотцом Адама: он возделывал первый сад, он же после грехопадения принес на землю остатки «света», который исходил от дерева познания и который хотели распространять масоны» (12). Между прочим Приап, античный хранитель садов, был и богом чувственной любви. В свое время отец гр. Алексея Кирилловича, последний украинский гетман Кирилла Григорьевич, писал сыну Андрею: «Старший брат ваш [Алексей- Ю.С. ]... б.....и как рощею окружился, недвижим с места...» (13). Вполне возможно, что мезальянс графа с мещанкою М. Соболевской тоже имел целью «облагородить простое», о чем говорит судьба побочных детей Разумовского и в их числе — А.А. Перовского, унаследовавшего и страсть отца к садоводству. Весьма любопытны его слова из пробной лекции 1808 года, читанной в Московском университете, подающие ботанику и земледелие как королевскую науку, науку управлять: «...Искусство, которое делает государства благополучными и цветущими, которое переменяет нравы целых народов, которое диких и скитающихся людей делает кроткими и общежительными, [...] сие искусство — я говорю о земледелии, — есть не что иное, как часть ботаники. [ ... ] Россия занимает место между государствами, которых жители руководствуются правилами ботаники» (14). Позднее А.А. Перовский устанавливал деревьям своего сада буквально золотой эквивалент: «За принявшееся дерево ему часто случалось давать садовнику червонец» (15). Быть может, здесь и следует искать корни трепетного отношения к природе у А.К. Толстого.

О мистических увлечениях Перовского говорит прежде всего его литературное наследие: повести «Двойник», «Посетитель магика», «Магнетизер»... В книге А.А. Васильчикова идет речь о подготовке Перовского к вступлению в ложу (16). Кроме того, А.К. Толстой, решивший в 1858 году поселиться в бывшем дядином имении Погорельцы, нашел там библиотеку, в которой, по его словам, «есть хорошие и редкие издания, как, например, большое описание Египта... и множество очень старинных книг о магии» (17). В связи со всем этим мы хотели бы отвлечься на один момент, имеющий непосредственное отношение к воспитанию А.К. Толстого.

Повесть «Черная курица, или Подземные жители» (1-е изд. 1829 г .) написана была Перовским (Антонием Погорельским) для племянника. Но стоит внимательнее вглядеться в ее текст, и откроется весьма интересная символика.

Итак, начнем с псевдонима автора: Антоний Погорельский. Фамилия, конечно, — производное от названия имения (как позднее первый псевдоним Толстого — Красногорский), имя же Антоний говорит и о великом отшельнике первых веков христианства, и о покровителе садов в католической традиции. Название повести не оригинально. В XVIII веке во Франции имела хождение книга под названием «Черная курица, или курица, несущая золотые яйца, а также учение о талисманах и магических кольцах, искусство некромантии и кабалы, заклинания адских духов, эльфов, ундин и гномов, сведения о тайных науках, помогающих отыскивать сокровища, обретать власть надо всеми существами, творить всякого рода колдовские обряды и действия и т. д., издано в Египте, в 740 году» (18). Таким образом, изначально Черная курица являет собой некий символ тайного знания. Кроме того, когда Чернушка в повести превращается в первого министра (быть может, это в каком-то смысле воспоминание об А.К. Разумовском, бывшем одно время министром народного просвещения при Александре I ) — министр одет во все черное, а, согласно масонскому учению, черный цвет посвящен Христу и Хираму (19).

Далее, если вспомним, Алеша, главный герой повести, несколько раз не может пробраться в подземное царство, потому что не следует советам Чернушки. Он тревожит волшебных стражей: кота, фарфоровых китайцев и, наконец, рыцарей. Но вот что получается, если сравнить текст А. Погорельского с беседой о 2-й степени масонского посвящения: «Будучи учеником, вы совершили три путешествия. В первом — кругом вас царил беспорядок и вы преодолевали различные препятствия, во втором — тревожный лязг оружья поражал ваш слух («Черная курица»: «В конце зала была большая дверь из светлой желтой меди. Лишь только они подошли к ней, как соскочили со стен два рыцаря, ударили копьями о щиты и бросились на черную курицу. Чернушка подняла хохол, распустила крылья [...] вдруг сделалась большая-большая, выше рыцарей, и начала с ними сражаться!»), и только после третьего путешествия вас озарил свет: («Черная курица»: «Немного погодя вошли они в другую залу, пространную, но невысокую, так что Алеша мог достать рукою до потолка. Зала эта освещена была такими же маленькими свечками, какие он видел в своей комнате, но шандалы были не серебряные, а золотые», — здесь особенное внимание обращено на шандалы (или канделябры) потому, что они «символ духовного света и спасения» (20)): «вы увидели своих братьев в соборе и вооруженных, готовых помочь вам и защищать вас на новом пути, по которому вы следуете» (21). Относительно последнего в «Черной курице» сказано: «...Отворилась боковая дверь, прежде им не замеченная, и вышло множество маленьких людей, ростом не более как с пол-аршина, в нарядных разноцветных платьях.[...] Алеша увидел двадцать маленьких рыцарей в золотых латах...» Эти маленькие люди напоминают нам кабиров — таких, какими представляет их современный словарь символов: « Кабиры . Символы бога земли, персонифицированные в малютках-карликах, чьи капюшоны делают их полностью невидимыми.[...] Вероятно, символизировали также сверхъестественные «силы», хранимые в запасе человеческого духа» (22). Эти персонажи могли появиться у А. Погорельского и под влиянием Гете — они были знакомы. В «Фаусте» «кабиры олицетворяют стремление ввысь..., к недостижимому...» (23) Герой сказки, Алеша, получает от короля маленьких людей конопляное семечко, которое помогает ему всякий раз знать урок. «Зерно» или «семя» означают «первоначало» или Мессию (24). Согласно же масонской доктрине, «ученик будет распускающимся зерном» (25), точно так же, как время ученика — это исход ночи и утро, а в «Черной курице» все путешествия в подземное царство проходят ночью и под утро заканчиваются. В конце сказки Алеша из-за своей гордости и заносчивости теряет семечко, маленькие люди уходят в подземелья, а Чернушка оказывается в цепях. Развязка такого рода напоминает реальные события с неудачным вступлением в масонскую ложу самого Перовского. «Командор красного креста в капитуле рыцарей Востока и Иерусалима», П.И. Голенищев-Кутузов писал А.К. Разумовскому из Москвы 16 апреля 1812 г .: «Ваш Алексей Алексеевич м.б. на меня гневается за то, что приписывает мне непринятие его в [«наш круг», изображенный условным значком, — Ю. С .]. Он ошибается. Никто более сего не желал как я, а от чего сие не сделалось, думаю к вам писано. Ал. Ал., быв у меня в доме всякий день и обещав писать, с отъезда своего писал ко мне одно письмо в 6-ти строках. Кто ж виноват? а я при всем том люблю его и желаю ему добра! Но ведаю, что за все добро он мне платит худо! Господь да простит ему и помилует его и наставит на путь правый» (26). Заметим к слову, что Павел Иванович Голенищев-Кутузов (1767-1829) был в ту пору попечителем Московского университета, членом академии, поэтом и переводчиком — правда, врагом Н.М. Карамзина, поклонником которого был Перовский (27). Голенищев-Кутузов может, как нам кажется, тоже считаться прототипом Чернушки.

Весь этот поверхностный разбор — к тому, чтобы показать «изнанку» мира образов, в котором рос А.К. Толстой. В его окружении и дядя по отцу, известный художник Федор Петрович Толстой, с которым поддерживала отношения мать поэта, был масон и оформлял зал собраний польской ложи «Северный щит» (все в том же садово-парковом стиле) (28).

Когда в 1822 г . масонство в Российской империи было запрещено, наследие его сосредоточилось в частных библиотеках и коллекциях. Значит, память (именно память, потому что до начала XX века реальная масонская практика в России была невозможна) об этих занятиях составляла определенную часть внутреннего мира русской аристократии, и тем более внутреннего, чем сильнее было официальное неприятие этого движения. Последний товарищ обер-прокурора Священного Синода, князь Н.Д. Жевахов, отмечал, что русское богоискательство в XIX веке шло по трем путям, в каком-то смысле, как нам кажется, повторяющим сословный уклад имперской России: это сектанство, более всего свойственное «третьему сословию» — крестьянству и купечеству; масонство как сфера мистической жизни аристократии и, наконец, старчество, монашеская практика умного делания —духовного сословия (29).

Следует особо сказать, что в дворянских семьях никакого противоречия между масонской мистикой западного происхождения и православным укладом жизни не было. Например, отец известных славянофилов братьев Киреевских был англоманом, завел у себя в имении химическую (алхимическую?) лабораторию и на смертном одре призывал старшего сына заниматься «божественной наукой» — а «вместе с тем был очень набожен, ненавидел энциклопедистов и скупал в Москве сочинения Вольтера с тем, чтобы жечь их» (30), дом содержал в патриархальном духе. Все это совсем не помешало М.О. Гершензону охарактеризовать его как человека «нравственно из одного куска» (31). Интересно, что фамильный могильник Киреевских — в Оптиной пустыни... У А.А. Перовского видим подобный же душевный склад — увлечение западной мистикой он совмещал с полным пониманием задач нравственной и политической безопасности Российской империи. В 1826 году, будучи чиновником министерства просвещения, он подал министру Х.А. Ливену записку, в которой предупреждал об опасности влияния иллюминатов в России.

Подобные настроения были, как видим, характерны для среды, воспитавшей А.К. Толстого. О его православии мы поговорим немного позже. Теперь же обратимся к его литературному дебюту — повести «Упырь» (1841). Несколько символов и сюжетов, связанных с этой повестью, будут иметь непосредственное продолжение не только в личной судьбе Толстого, но и в литературной мифологии «серебряного века»...

Итак, повесть эта написана по канонам «романа ужасов». Название ее, как и в случае с «Черной курицей», не оригинально. В 1828 году 20-летний П.В. Киреевский издал отдельной книгой перевод повести Дж. Полидори (приписанной Байрону) «Вампир». «Упырь» — славянизированная калька с этого названия, как нам кажется, причем в самом тексте толстовской повести один из персонажей, Рыбаренко, специально оговаривает первенство слова «упырь». С повестью Полидори толстовскую связывает только один сюжетный ход — завязка действия в обоих случаях происходит на светском приеме, на котором лишь один молодой человек знает или догадывается о присутствии здесь вампира, да еще и был некогда свидетелем его смерти.

Вообще, обычный тон, в котором пишется о поэтике Толстого, вполне определен: «Он наименее трагический, наименее дисгармоничный из русских поэтов...» (Д.С. Мирский) (32). Но ведь А.К. Толстой — и один из самых сильных мастеров ужаса в русской литературе. Здесь, помимо «Упыря», вспоминаются его французкие повести «Семья вурдалака» и «Встреча через триста лет», а также отрывок «Амена» — все вещи написаны в 1840-е годы. Однако, ужасное появляется уже в детских стихах Толстого. Вот строки из стихотворения «Вихорь-конь», в котором видны еще детские погрешности в грамматике, но вместе с тем...

Страшен чудный был голос, конь мертвый вскочил,

Кто-то прыг на него, конь копытом забил,

Поднялся на дыбы, задрожал, захрапел

И как вихорь сквозь бор с седоком полетел,

И за ним между пнев, и кустов, и бугров

Полетела, шумя, стая гладных волков.

Здесь несомненно влияние баллад В.А. Жуковского (например «Людмилы и «Лесного царя»). Но здесь есть некий тон, «поэтический строй» по М. Хайдеггеру, который останется с Толстым на всю жизнь. Вот еще одно произведение 40-х, стихотворение «Волки», довольно жуткое по мироощущению:

Семь волков идут смело,

Впереди их идет

Волк осьмой, шерсти белой,

А таинственный ход

Заключает девятый;

С окровавленной пятой

Он за ними идет и хромает.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Их глаза словно свечи,

Зубы шила острей.

Ты тринадцать картечей

Козьей шерстью забей

И стреляй по ним смело!

Прежде рухнет волк белый,

А за ним упадут и другие.

 

На селе ж, когда спящих

Всех разбудит петух,

Ты увидишь лежащих

Девять мертвых старух:

Впереди их седая,

Позади их хромая,

Все в крови... С нами сила Господня!

В этих стихах, как и в «Вихре-коне», где главный герой — стрелок, приманивающий на мертвого коня волков, интересен отзвук неких охотничьих поверий («Ты тринадцать картечей / Козьей шерстью забей...»). Очевидно, что для поэта, особенно в раннем возрасте, поверья эти играли важную роль, наравне с семейными преданиями являясь неким мистическим «подтекстом» окружающего пейзажа и людей. Как писал архиеп. Иоанн Сан-Францисский: «Для А. Толстого, как и для Тургенева, охота сделалась «опрощением» и была, несомненно, более естественным и скромным уходом из дурной сложности мира, чем искуственное опрощение другого Толстого в Ясной Поляне» (33). Возможно, ужасное — отчасти плод охотничьих ночных созерцаний:

С ружьем за плечами, один, при луне,

Я по полю еду на добром коне...

Подчас ужасное сопутствует у Толстого и тем вещам, которые принято считать ироническими. Например, «Богатырь» (1849?):

И гордо на кляче гарцует

Теперь богатырь удалой;

Уж сбросил с себя он рогожу,

Он шапку сымает долой:

 

Гарцует оглоданный остов,

Венец на плешивом челе,

Венец из разбитых бутылок

Блестит и сверкает во мгле.

 

И череп безглазый смеется:

«Призванье мое свершено!

Не даром же им достается

Мое даровое вино!»

В последние годы жизни, в 1873 г ., Толстой опубликовал перевод шотландской баллады «Эдвард», произведший специфическое впечатление на современников.

«Чьей кровию меч ты свой так обагрил,

Эдвард, Эдвард?

Чьей кровию меч ты свой так обагрил?

Зачем ты глядишь так сурово?»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Конь стар у тебя, эта кровь не его,

Эдвард, Эдвард!

Конь стар у тебя, эта кровь не его —

Не то в твоем сумрачном взоре!»

—«Отца я сейчас заколол моего,

Мать моя, мать,

Отца я сейчас заколол моего,

И лютое жжет меня горе!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«А матери что ты оставишь своей,

Эдвард, Эдвард?

А матери что ты оставишь своей,

Тебя что у груди качала?»

—«Проклятье тебе до скончания дней,

мать моя, мать.

Проклятье тебе до скончания дней,

Тебе, что мне грех нашептала.»

Комментатор приводит по поводу этих стихов слова из письма Б.М. Маркевича: «Это воистину какой-то колоссальный ужас! [ ... ] Лесков-Стебницкий [...] воскликнул, когда я кончил: «Зачем он это перевел? Это ужасно! ...»» (34) . Сам Толстой рассуждал о балладе в тоне своих духовных поисков, включавших в себя, например, спиритические и магнетические опыты: «А я все больше и больше в восторге от этой баллады... Вот в ней-то сколько магнетизма!.. Эти вопросы о том, что знаешь, и эти уклоняющиеся ответы... и эта форма, какая-то сонная для ужасного диалога — точно обряд приговора совершается над виновными самими ими — в сомнамбулическом состоянии. Вот от чего конец не совсем такой, как бы я желал, и мне все кажется, что оно должно было кончиться на предпоследней строфе, без эффекта, — но тогда был бы только один виноватый, — а чувствуется, что их было два» (35).

Замечателен отзвук этих стихов в «серебряном веке». Самая неожиданная по отношению к Толстому фигура, Велимир Хлебников, написал в 1912 г . стихотворение «Семеро» (36), в котором, по замечанию В.П. Григорьева и А.Е. Парниса, и строй, и тон чрезвычайно близки толстовскому «Эдварду»:

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?

Борис, Борис,

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?

То исконное оружье.

Мы горящими глазами,

Товарищ и друг,

Мы горящими глазами

Им ответим. Это средство — средство не хуже их.

Стихи эти, к слову, не менее «магнетичны», чем толстовские. Как писал Н.М. Любимов: «Хлебников, ощущавший не только почву, но и подпочву русского языка, ощущавший, как может ощущать ее поэт и вместе с тем ученый-филолог, на вопрос Р. Якобсона (1913 год), кто ему ближе всех из русских поэтов прошлого, ответил, не задумываясь: «Грибоедов и Алексей Толстой»» (37). Но вернемся к нашей теме.

Следует объяснить вполне, на наш взгляд, органичную ориентацию Толстого на ужасное в литературе. Его страсть к природе несомненна, чему свидетельством и тексты его, и образ жизни. В повести «Упырь» два пейзажа определяют содержание — пейзаж Италии, в которой Толстой впервые побывал 13-летним мальчиком («по возвращении в Россию я впал в настоящую тоску по родине — по Италии, в какое-то отчаянье, отказываясь от пищи и рыдая по ночам, когда сны уносили меня в мой потерянный рай» (38)), и пейзаж, отчасти напоминающий имение деда А.К. Толстого — гр. Разумовского — Баклань (39) (в повести — имение упыря-бригадирши Сугробиной). Определенного рода мистичность бакланского пейзажа отмечал путешественник начала XIX в. Оттон фон Гун: «Я вспомнил о летнем утре, о лунном сиянии ввечеру: поелику наступившая уже осень напоминала о провидении и о бессмертии всего древле сотворенного. Сии чувства, оживлявшие меня некогда на высоком Брокене Бланкенбургском [место шабашей, описанное в «Фаусте», — Ю. С .] или на Альпах в Гельвеции, сопровождают меня и здесь, и я расстаюсь с Бакланью расстроган...» (40). Ниже просвещенный путешественник цитирует шекспировскую «Бурю», чем, возможно, сравнивает подспудно владельца Баклани с героем пьесы — государем-магом Просперо. Итак, созерцание природы, пейзажа — вот какие выводы делал из этого «идеолог готики» Эдмунд Берк ( 1757 г .): «Чувство, которое вызывает у нас величие и возвышенность природы, властно захватывает нас и называется изумление... ; и изумление есть такое состояние нашей души, в котором все ее движения замирают в предчувствии ужаса...» (41) Здесь, видимо, и находится психологическая причина обращения Толстого к ужасному. Есть и другой мотив — он описан в статье Б.А. Садовского «Чувство прошлого в поэзии графа А. Толстого» (1906). Пейзажи Баклани и Италии были для поэта наполнены воспоминаниями о прошлом — таком, ностальгия по которому не проходила у него всю жизнь: «Мечты о былом для многих имеют неодолимо обаятельную прелесть, и многих тянет поглядеться в бездонный его колодезь: не мелькнет ли на дне собственный темный образ? Алексей Толстой всю жизнь не мог оторваться от этих созерцаний и, можно сказать, прошел свой земной путь с лицом, неизменно обращенным назад» (42). Далее у Садовского сказано: «От вечных полетов в запредельное — все равно, будущее или прошлое — дух человеческий как бы невидимо истончается, становится прикосновен мирам иным...» Для Толстого среди «иных миров» оказался «астральный план», где, по мнению теософов, обитают вампиры.

Можно предположить несколько источников, к которым возводится демонология «Упыря» и французских повестей Толстого. Это, конечно, украинские повести Гоголя и, указанная самим Толстым, книга аббата Огюстена Кальме (1672-1757) «Рассуждения о явлении ангелов, демонов и духов и о приведениях и вампирах в Венгрии, Богемии, Моравии и Силезии» ( 1746 г ., русское издание — 1867 г .). Но Кальме, приводя множество примеров, относится к предмету весьма скептично. Серьезность же толстовской повести придала, вероятно, память об украинских поверьях, например, об упыре — черниговском полковнике Василии Бурковском, жившем в начале XVIII в., друге Мазепы (43)(имение Толстого Красный Рог входило в состав Черниговской губернии). Н.А. Маркевич писал в 1860 г .: «В первом десятилетии нынешнего века закрасили знаменитую легенду об упыре на стене Троицкого собора в Чернигове. [ ...] Упырь ел скоромное в Страстную пятницу; таскал к себе дочерей и жен крестьян своих; самих крестьян одевал в медвежьи меха и травил меделянами; наконец умер. Его похоронили в Троицком монастыре. На другой день увидели, что он едет на шестерке вороных по красному мосту; кучер, форейтор, лакеи и три собеседника в карете были черти. Молва разнеслась, сделано было проклятие, упырь с поездом провалился в Стрижень; немедленно открыли гроб; нашли упыря красно-синим, с открытыми глазами; его пробили осиновым колом. Все это происшествие было написано масляными красками на стене собора» (44). Нечто похожее можно встретить в незаконченном стихотворении Толстого 1860-х годов «Слова для мазурки»:

Вон на кладбище белеют кресты.

Месяц взирает на них с высоты.

 

Там дремлют кости вельможного рода,

Рядом с гетманом лежит воевода.

 

«Скучно, панове, все спать на погосте;

Седлаем коней, едемте в гости! [ ... ] »

 

Вот пошатнулись кресты и упали,

По полю мертвые вдаль поскакали.

Тема вампира — в женском обличии — вновь возникает у Толстого в 1867 году, когда он перевел «Коринфскую невесту» Гете:

Полночь бьет — и взор доселе хладный

Заблистал, лицо оживлено,

И уста бесцветные пьют жадно

С темной кровью схожее вино...

Еще один образ из «Упыря» — оживающий портрет — оказался востребован через 30 лет. Возникший в 1841 г . в «Упыре», он дал повод к написанию поэмы «Портрет», законченной в 1873 г .

Сюжет этот очень интересен. Он чем-то сродни «мифу об оживающей статуе» у Пушкина, разработанному в известной статье Р. Якобсона. Итак, сравним оба текста А.К. Толстого.

«Портрет»:

То молодой был женщины портрет,

В грацьозной позе. Несколько поблек он,

Иль, может быть, показывал так свет

Сквозь кружевные занавесы окон.

Грудь украшал ей розовый букет.

Напудренный на плечи падал локон...

«Упырь»: «Он открыл глаза и при свете огня, еще не погасшего в камине, увидел подле себя Дашу. Вид ее очень его удивил, но его еще более поразило ее одеяние. На ней было совершенно такое платье, как на портрете Прасковьи Андреевны; розовый букет был приколот к ее груди, и в руке она держала старинное опахало».

«Портрет»:

При отблеске каминного огня

Картина как-то задрожала в раме,

Сперва взглянула словно на меня

Молящими и влажными глазами...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Движеньем плавным платье расправляя,

Она сошла из рамы на паркет;

С террасы в сад, дышать цветами мая,

Так девушка в шестнадцать сходит лет...

О причине постоянства этого образа можно предполагать все, что угодно. И в том числе — возможность реального «духовного приключения» в ранней юности (что вполне приложимо к образу вампира). Интересно продолжение этой истории. В 1921 г . Алексей Николаевич Толстой написал повесть «Граф Калиостро». Ряд мест, явно параллельных с «Упырем», здесь налицо. Во-первых, действие вращается вокруг «кадавра» — оживленного магией Калиостро портрета. Женщину, изображенную на портрете, зовут Прасковья Павловна (в «Упыре» — Прасковья Андреевна), она «вдова и бригадирша» — как упырь Сугробина у А.К. Толстого. Да и фамилия ее — Тулупова — ассоциируется с Сугробиной. Небольшая деталь ожившей фигуры: «...женщина [...] с несколько неровными, как полет летучей мыши, зыбкими движениями» — соотносится с уподоблением Сугробиной летучей мыши («Как филин поймал летучую мышь...») и c ее гербом. А вот описание портрета из «Графа Калиостро»: «Полотно было подернуто пылью, но краски свежи, и Алексей Алексеевич [быть может, в имени главного героя — параллель с А.А. Перовским, ведь и в «Упыре» фамилия главного героя — Руневский — немного созвучна фамилии дяди поэта — Ю. С.] разглядел дивной красоты лицо, гладко причесанные пудреные волосы, высокие дуги бровей, маленький и страстный рот с приподнятыми уголками и светлое платье, открывавшее до половины девственную грудь. Рука, спокойно лежащая ниже груди, держала указательным и большим пальцем розу». «Упырь»: «Руневского поразил женский портрет, висевший над диваном, близ небольшой затворенной двери. То была девушка лет семнадцати, в платье на фижмах, с короткими рукавами, обшитыми кружевом, напудренная и с розовым букетом на груди». Есть «библиографические» воспоминания Н.П. Смирнова-Сокольского об «Упыре» в библиотеке А.Н. Толстого (45). И, в общем, можно предположить чисто литературные «вариации на тему». Но, по словам кн. Д.С. Святополк-Мирского, А.Н. Толстой принадлежал «к той же ветви семьи, что и его знаменитый однофамилец, и другой однофамилец и тезка — поэт Толстой» (46). Так что здесь можно увидеть и некое семейное предание, периодически всплывающее в литературе: «Утопия совпала с генеалогией; идеальный образец казался прямым, непосредственным предшественником», — так охарактеризовал один из моментов мистики «серебряного века» А.М. Эткинд (47).

И еще один образ из повести «Упырь» весьма важен и интересен. Это существо, которое распоряжается балом-шабашем в итальянском «чертовом доме», который «построен на том самом месте, где некогда находился языческий храм, посвященный Гекате и ламиям», а потом руководит жертвоприношением в доме бригадирши Сугробиной. «...Заметил я одного человека в домино и маске, который ни на кого не обращал внимания, но которому все давали место. [...] к нам подлетел красивый попугай и, сев ко мне на плечо, проговорил гнусливым голосом: «Дуррак, дуррак! Ты не знаешь, кто этот человек? Это наш настоящий хозяин...» [ ... ] человек в домино и маске подошел к Венере и, вынув из-под полы большой бич, начал немилосердно ее хлестать [ ... ] из-под черной маски сверкнули на меня невыразимым блеском маленькие белые глаза, и взгляд этот меня пронзил как электрический удар. В одну секунду все боги, богини и нимфы исчезли». Домино и маска — принадлежности Арлекина. У этого персонажа много смыслов, среди прочего — и в символике «тайных наук». В повести Толстого он повелитель всякой нежити (в том числе и кукол), что восходит к довольно редкому толкованию образа: «Любопытно отметить, что итальянское слово «Арлекино» происходит от старофранцузского «Эллекен»... Эллекен — предводитель «адской охоты», неистовый демон бурь и гроз» (48).

Но у Толстого этот персонаж безымянный, что не случайно, и идет от русского народного взгляда на омаскировавшегося — «он кувыркается, носится безымянным пугалом» (49). В начале века Арлекин — одна из ключевых фигур в мифологии А.А. Блока («Балаганчик», 1906 г .) и Андрея Белого («Арлекиниада», 1906 г .): ключевая для одного года и связанная с маской и с образом Незнакомки. Арлекин — образ некой метафизической маски. Согласно русским поверьям, «надевший маску уподобляется черту», «в рогожу одеться — от людей (от Бога) отречься», надевший маску на Святки должен очиститься в святой воде. «Переряживание в целом расценивалось как основание для контакта с нечеловеческим миром». Маска «напоминает куклу, которая часто понимается как место возможного обитания нечистиков» (50). Раскрывает понятие маски и один из персонажей романа Г. Майринка «Ангел Западного окна» (1927). Это алхимический роман, его автор весьма сведущ в тайных науках. Персонаж, о котором идет речь, — русский «магистр» Маске-Липотин. Он так говорит о себе: «Я, почтеннейший, ни на чьей стороне, так как я... мой Бог... я всего лишь... Маске и всегда помогаю сильнейшему» (51). Это позиция «магического посредника», который появляется у Толстого в драме «Дон Жуан» (1859-1860) в образе статуи Командора и зовется «жизненный агент, алхимиков азот, / Незримое астральное течень». Но об этом мы еще поговорим подробно.

С помощью этого сюжета мы до некоторой степени соприкасаемся с «духовным приключением» — явлением, имевшим большое значение в среде символистов. Начало приключения с маской находим в одном из самых известных стихотворений А.К. Толстого. З.Н. Гиппиус писала в своих мемуарах: «Жена гр. Алексея Толстого, изящно-некрасивая, под черным покрывалом, как вдовствующая императрица, улыбается тем, кого ей представляют... Мне подумалось: а ведь это ей написано:

Средь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты...

Все ли знают, что бал этот — маскарад, «тайна» — просто маска и покрывала она редко-некрасивые черты лица?

Люблю ли тебя — я не знаю,

Но кажется мне, что люблю...

«Какая магия в этом стихотворении! И какое волшебство — душа человеческая! Не видал лица — и лишь «казалось», что любит. Увидал — такое некрасивое (в молодости она была еще некрасивее) — и вот — уже наверное знает, что любит» (52). Зинаида Гиппиус — фигура, связующая отчасти поколение Толстого и декадентов «серебряного века». Она угадывает некий «поэтический подвох», о котором писал в 1888 г . в частном письме философ К.Н. Леонтьев, знакомый гр. Толстой: «Отчего это у этих поэтов на бумаге так мало поэзии в жизни? [ ... ] Изо всех других только у Алексея Толстого, потому ли, что он был богатый барин, потому ли, что Софья Андреевна имела в себе нечто сатанинское, не знаю, но была» (53).

София Андреевна Миллер-Толстая

И это лишь «художественная метафора» далеко не простых отношений поэта с женой... А относительно «магического посредника», символизируемого маской, имеет значение то, что Толстой в переписке называл жену Эгерией (54) — нимфой-наставницей.

Существует, на наш взгляд, весьма интересное смысловое единство между стихотворениями Толстого «Средь шумного бала...» (1851) и «Коринфская невеста» (1867). В первом случае сюжет стихотворения — знакомство с маской («...тайна Ее покрывала черты») и последовавшая за этим влюбленность, все-таки, в призрак («И грустно я так засыпаю, И в грезах неведомых сплю...»). И вот как герой «Средь шумного бала...» («В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь — Я вижу печальные очи...»), так и персонаж «Коринфской невесты»:

Уж усталый он и полусонный

Без еды, не раздеваясь, лег,

Как сквозь двери тьму

Движется к нему

Странный гость бесшумно на порог.

Входит дева медленно и скромно,

Вся покрыта белой пеленой...

Очевидны и здесь — влюбленность в призрак, все та же «тайна» (пелена), «покрывающая черты», но знакомство не с маской — а с вампиром- ламией.

Тема маски-личины интересовала о.П. Флоренского во время работы над «Иконостасом» (1922). В современном комментарии к его размышлениям читаем: «В средние века в Западной Европе женщин, летающих по ночам и высасывающих внутренности у живых людей или пожирающих малых детей, называли стригами, ламиями или масками (ларвами). При этом, доказывая, что полеты этих вампиров являются реальностью, богословы ссылались на Августина, считавшего, что во время сна от человека отделяется его «фантастикум», или «фантасма», то есть смутный образ в момент засыпания, который уносится в пространство и может превратиться в образ животного или человека» (55). Но любовный и несколько «легковатый» тон стихотворения 1851 года как будто плохо согласуется с этим мрачным толкованием... П.А. Флоренский писал: «Когда [...] сакральное разложилось и выдохлось, а священная принадлежность культа была омирщена, то тогда-то, из этого кощунства в отношении к античной религии, и возникла маска в современном смысле, т.е. обман тем, чего на самом деле нет, мистическое самозванство, даже в самой легкомысленной обстановке имеющее привкус какого-то ужаса (выделено нами — Ю.С. )» (56). «Легкомысленной обстановкой» в случае с Толстым был рождественский бал. А «возлюбленная» в тот день — спустя 16 лет превратилась в «вампира»?..

Но приключение с маской имело свое продолжение. Философ В.С. Соловьев какое-то время входил в окружение гр. Толстой и до конца дней своих был влюблен в племянницу ее, С.П. Хитрово. О специфике его интереса к семье и связям А.К. Толстого мы поговорим ниже, но вот что любопытно: как вспоминает о Соловьеве К.М. Ельцова: «К концу его жизни... он вдруг влюбился до потери головы в женщину в маске, подошедшую к нему и уколовшую булавкой ему руку...» (57) Между прочим, в год смерти (1900) В.С. Соловьев переиздал со своим предисловием напрочь к тому времени забытого «Упыря»...

Вновь образ Незнакомки и маски возникает у Блока. Как заметила Н.П. Колосова: «Линия связи А.К. Толстой — В.С. Соловьев — Блок выявляется отчетливо...» (58) «Символическая, или мистическая природа — вот общая основа творчества Блока и А.К. Толстого. Различие — в степени проявления в творчестве» (59). «О влиянии А.К. Толстого на Блока можно говорить в двух аспектах: 1. Опосредованное влияние через поэзию Вл. Соловьева с ее культом Вечной Женственности. 2. Непосредственное — реминисценции творчества А.К. Толстого в поэзии Блока» (60). Некоторым образом синтез этих двух направлений (в смысле и литературном, и лично-мистическом) находим в блоковском цикле «Снежная маска» (1906-1907). У Блока слияние Незнакомки с маской приобретает вампирические черты («На снежном костре»), вновь приближающие нас к главной теме толстовского «Упыря» с его рыцарскими (рыцарь Амвросий — упырь Теляев) мотивами:

В снежной маске, рыцарь милый,

В снежной маске ты гори!

Я ль не пела, не любила,

От зари и до зари?

 

Будь и ты моей любовью,

Милый рыцарь, я стройна.

Милый рыцарь, снежной кровью

Я была тебе верна.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Так гори, и яр и светел,

Я же легкою рукой

Размету твой легкий пепел

По равнине снеговой.

Однако подобно тому, как у Толстого с течением времени образ вампира приобретает женские черты («Коринфская невеста»), у Блока происходит самоотождествление с вампиром («Я ее победил, наконец!..»,1909). Причем в этих стихах видно явное созвучие.

«Коринфская невеста»:

Знай, что смерти роковая сила

Не могла сковать мою любовь,

Я нашла того, кого любила,

И его я высосала кровь!

И, покончив с ним,

Я пойду к другим,—

Я должна идти за жизнью вновь!

А. Блок:

Знаю, выпил я кровь твою...

Я кладу тебя в гроб и пою,—

 

Мглистой ночью о нежной весне

Будет петь твоя кровь во мне!

Любопытно, что интерес к толстовскому переводу «Коринфской невесты», в XIX в. неоднократно руганному критикой, возрождается в «серебряном веке». В.В. Розанов отмечал в 1904 г .: «Стихотворение действительно чудно передано на русском языке» (61). Достаточно четкие созвучия с «Коринфской невестой» можно встретить в первой книге стихов Вяч. Иванова «Кормчие звезды» (1903). Второе стихотворение книги, «Красота», посвященное Вл. Соловьеву, написано строем стихотворения Гете-Толстого. Забавно то, что сюжет стихотворения — тоже свидание, но уже не с ламией-вампиром, а с красотой-Софией (?), хотя, быть может, строй стихотворения здесь говорит о предмете куда точнее, чем сюжет:

«Тайна мне самой и тайна миру,

Я, в моей обители земной,

Се, гряду по светлому эфиру:

Путник, зреть отныне будешь мной!

Кто мой лик узрел,

Тот навек прозрел —

Дольний мир навек пред ним иной.»

Здесь же, стихотворение «Лунные розы» имеет эпиграфом строку из немецкой «Коринфской невесты», в русском переводе звучащую: «Ах! И земля не остужает любови!» И снова вампирический сюжет (впрочем, об этом весь цикл, названный «Цветы сумерек»):

И сплелись над пустынной могилой,

И скользят по сребристым росам,

И, четой отделясь легкокрылой,

Понеслись к усыпленным лесам...

Кроме того, «Упырь», изданный в 1841 г . частным образом, маленьким тиражом и тотчас забытый — был, как уже говорилось, переиздан Вл. Соловьевым в 1900 г . и сделался фактом литературы «серебряного века», в том числе — и своим сюжетом. По замечанию М.П. Одесского: «Впечатляющий образ любовника-кровососа [ ... ] особенно отвечал идейным и жизнестроительным поискам «властителей дум» России «серебряного века». Достаточно вспомнить дионисийское «кровь-вино» [что есть и в «Коринфской невесте» — Ю.С . ] В.И. Иванова или «Обонятельное и осязательное отношение к крови у евреев» В.В. Розанова» (62). Именно таким образом завершился (завершился ли?) некий «хоровод образов», рожденный в русской литературе повестью А.К. Толстого «Упырь».

* * *

Известный русский оккультист, ученик Г.И. Гурджиева П.Д. Успенский, перебравшийся после революции в Англию, в своей книге «Новая модель вселенной» (1934) писал: «А. Толстой проявлял большой интерес к мистической литературе и был связан с несколькими оккультными кружками, существовавшими тогда в Европе...» (63) Возможно, у Успенского были основания для такого утверждения, если иметь в виду его занятия. Но и помимо того на самый поверхностный взгляд видно: литературный мир Европы середины XIX в. был весьма склонен к разного рода мистическим опытам. А.К. Толстой был современником Жерара де Нерваля и Шарля Бодлера, Поля Верлена и Артюра Рембо — отдавших дань таинственным наукам первых символистов. В один год с Толстым умер Элифас Леви (Альфонс Луи Констан), своими книгами положивший начало «оккультному ренессансу» в Европе. Этот же год — дата основания «Теософского общества» Е.П. Блаватской. В Англии под знамена «чистого искусства», которые в России отстаивал Толстой, встали художники и литераторы «Прерафаэлитского братства». Одной из основных тем творчества для них был мир таинственного, вечная женственность в темных и светлых ее аспектах, средневековые легенды... В какой мере, учитывая известный интернационализм салонов, все это коснулось Толстого — можно только гадать. Но, тем не менее, одно общество явно интересовало поэта — это общество спиритов.

Спиритизм начал свою историю в 1848 г ., когда семья Фокс в Америке открыла у себя способность общаться с духами. Для Англии и Европы это явление было связано прежде всего с именем Даниэла Дугласа Юма, шотландского медиума. «Он родился в деревне Курри, около Эдинбурга, Шотландия, 20 марта 1833 г .» (64). Первые видения посетили его в возрасте 4 лет. Он считал, что в жилах его течет аристократическая кровь — позднее он и соответствовал этому предположению, потому что неизменно вызывал симпатии титулованных и даже коронованных особ. В детстве Юма увезли в Америку, где способности его проявились в полной мере. 8 августа 1852 г . «в Америке он представлял свою наиболее убедительную манифестацию — взлет» (65). В 1856 г . он перебрался в Европу. В Англии вокруг него складывается кружок аристократов: лорд и писатель Эдвард Бульвер-Литтон, автор нескольких, весьма почитаемых оккультистами романов, сэр Д. Бревстр и лорд Брангхам. Позднее в его окружение входил сэр Артур Конан Дойл, посвятивший жизни Юма книгу «Странствия спиритуалиста» (66). Среди противников Юма были Чарльз Диккенс, именовавший его «мерзавцем», и поэт Роберт Браунинг... Но, как замечает его биограф, Юм «один из немногих медиумов, не уличенный в обмане. Он триумфально выдержал все проверки» (67). В 1856 г ., странствуя по Италии, Юм едва не лишился своего дара, но, приняв католичество, сохранил способность общаться с духами. Как писала об этом два года спустя А.Ф. Тютчева: «... по совету стола, из англиканского вероисповедания перешел даже в католицизм. С точки зрения православия я считаю, что черт при этом ничего не теряет по существу, делая все-таки вид, что интересуется религиозными вопросами» (68). Тогда же, в 1856-м, Юм был принят при дворе Наполеона III . В 1858 г . он вместе с А. Дюма приехал в Россию. Дело в том, что первым браком он был женат на русской аристократке Кушелевой, умершей в 1862 г . Второй брак Юм также заключил с русской — Юлией Михайловной Бутлеровой, сестрой знаменитого химика А.М. Бутлерова, бывшего, к тому же, виднейшим спиритом (69). (С этим забавно сочетается «химическая родня» А.А. Блока — Бекетовы и Менделеевы.) Юм давал сеансы по всему Петербургу и был принят при Дворе.

Анна Федоровна Тютчева, фрейлина, писала в своем дневнике в заметке от 10 июля 1858 г .: «Приезд Юма — столовращателя. Сеанс в большом дворце в присутствии двенадцати лиц: императора, императрицы, императрицы-матери, великого князя Константина, наследного принца Вюртембергского, графа Адлерберга, Алексея Толстого, Алексея Бобринского, Александры Долгорукой и меня. Всех нас рассадили вокруг круглого стола, с руками на столе; колдун сидел между императрицей и великим князем Константином. Вскоре в различных углах комнаты раздались стуки, производимые духами. Начались вопросы, соответствующие буквам алфавита. Между тем духи действовали вяло. Они объявили, что слишком много народа, что это их парализует и нужно исключить Алексея Бобринского и меня. Впоследствии они полюбили Бобринского, но против меня навсегда сохранили зуб. [ ... ] Я все слышала из другой комнаты, и мной овладела тоска. Я не сомневалась в том, что сами черти игриво забавляются тут. Я должна сказать, что вид Юма во время сеанса произвел на меня наиболее сильное впечатление, чем все остальное. В обычное время лицо Юма довольно незначительно: мелкие черты, вид почти глупый, ничего привлекающего к себе внимание... Но во время сеанса какой-то внутренний огонь как будто излучается от него сквозь смертельную бледность, покрывающую его черты; глаза широко раскрыты, уставлены в одну точку и сияют фосфорическим блеском, рот полуоткрыт, как у человека, который дышит с трудом, а волосы по мере того, как происходят откровения духов, от испуга медленно поднимаются и стоят на голове, образуя как бы ореол ужаса. [ ... ] Он говорит, что во время сеансов сильно страдает» (70). Это описание, очевидно, первого сеанса Юма, на котором присутствовал Толстой.

Этому предшествовал ряд чрезвычайных событий в семье поэта: 1 июня 1857 г . умерла его мать, 8 декабря того же года — дядя В.А. Перовский. Вместе с тем он получил возможность жить открыто с С.А. Миллер. В ноябре 1858 г . закончил поэму «Иоанн Дамаскин». Возможно, десятилетие 1850-х годов было более всего связано для Толстого с интересом к православной мистике — который, видимо, ослаб позднее...

Итак, Толстой знакомится с Юмом. С.М. Соловьев, племянник философа, писал: «У Толстых устраивались спиритические сеансы. И граф находил, что в его жене «много магнетизма». Фету довелось принять участие в спиритическом сеансе у Толстых в Пустыньке, и стол отвечал ему ямбами и другими размерами» (71). Спустя два года после первого сеанса Толстой рассказывал в письме Б.М. Маркевичу (Париж, 20 марта 1860 г .): «Я получил из Лондона письмо от Юма, который меня приглашает навестить его. Его ребенок обладает уже такой силой, как он сам, и окружающим уже видны ее проявления. Через несколько дней я туда съезжу — я ведь очень люблю Юма и считаю его человеком славным и порядочным. Где это Вы были, когда Юм приезжал в Пустыньку? Не знаю, каких взглядов Вы держитесь насчет духов, но если Вы и сомневаетесь, то на сей-то раз Вы бы в них поверили. Тем более что явления совершились уже после отъезда Юма.[...] Да будет же Вам известно, что платье Софии Андреевны заметно вздулось, что рукава его зашевелились, словно бы от ветра, что сам я почувствовал, как будто детская ручонка дотронулась до моего колена и стала барабанить по бумажнику, а другие слышали этот звук, что стол приподнялся и парил над полом в воздухе, что два тяжелых кресла сами передвинулись с другого конца комнаты к столу, что вечером несколько человек, уже лежа в постели, увидели, как одеяла их приподнялись и надулись воздухом при полном отсутствии сквозняка» (72). Любопытно, что позднее спиритическая тема попала даже на страницы Козьмы Пруткова. В тексте «С того света», опубликованном уже после смерти Толстого, дух Козьмы Пруткова заявляет: «Нельзя же было мне, умершему в чине действительного статского советника, являться по вызову медиумов, не имеющих чина, например, Юма, Бредифа и компании» (73). Толстой сдружился с Юмом, и, вероятно, дружба эта была связана с мистическими переживаниями обоих, поскольку медиумизм Толстого известен из мемуарной литературы.

На какие-то моменты этого свойства поэта, отображенные в его текстах, смотрели, очевидно, как на литературный прием (имеется в виду, скажем, сюжет поэмы «Портрет» и сцены из «Упыря», о чем уже говорилось). Однако Б.А. Садовской обращал внимание на особый мистический характер постоянной ностальгия поэта по прошлому. Здесь уже приводились слова о том, что «от вечных полетов в запредельное — все равно, будущее или прошлое — дух человеческий как бы невидимо истончается, становится прикосновен мирам иным». То, что это не метафора, видно из письма Толстого С.А. Миллер от 22 августа 1851 г . из Пустыньки: «Свежий запах грибов возбуждает во мне целый ряд воспоминаний. Вот сейчас, нюхая рыжик, я увидел перед собой, как в молнии, все мое детство во всех подробностях до семилетнего возраста. Это продолжалось, может быть, лишь одну тысячную секунды, не больше. Всякий сорт грибов имеет свое особенное свойство, но все они меня относят в прошедшее» (74). Эта духовная направленность Толстого находит себе объяснение в идее «вечного возвращения», относимой в начале нашего века к оккультной сфере. «Есть два стихотворения на эту тему, — писал о «вечном возвращении» П.Д. Успенский. — Первое написано Алексеем Толстым: «По гребле неровной и тесной» (75). Далее Успенский говорит о связи Толстого с европейскими оккультными кружками и заключает: «Возможно, он имел определенные знания об идее вечного возвращения» (76). Упомянутое стихотворение относится к 1840-м годам, времени написания «Упыря». Но, видимо, об участии Толстого в кружках в этот период говорить не приходится. Тут как раз личные переживания и чтение литературы. В письме С.А. Миллер от 14 октября 1851 г . Толстой писал именно в духе идеи «вечного возвращения»: «...Бывают минуты, в которые моя душа при мысли о тебе как будто вспоминает далекие-далекие времена, когда мы знали друг друга еще лучше и были еще ближе, чем сейчас, а потом мне как бы чудится обещание, что мы опять станем так же близки, как были когда-то, и в такие минуты я испытываю счастье столь великое и столь отличное от всего доступного нашим представлениям здесь, что это — словно предвкушение или предчувствие будущей жизни» (77). Но с особенной остротой способность к общению с запредельным проявилась у Толстого перед смертью — или в связи с последовавшей смертью на нее просто обратили внимание. Кн. Д.Н. Цертелев вспоминал: «За несколько дней до смерти все сидели в гостинной. Б.М. Маркевич читал что-то, когда Толстой, вдруг обращаясь к нему и показывая на стеклянную дверь, выходившую в сад, спросил: «посмотрите, что это там стоит белое?»» (78) Он же писал о случае, произошедшем в Париже в 1874 г . с Толстым: «Раз, когда я вошел к нему в номер [...], он рассказал мне, что с ним случилось что-то странное: он проснулся от сильного стука в столик, стоявший возле него, и , открыв глаза, увидел белую наклоненную над ним фигуру, которая быстро исчезла. На мое замечание, что все это могло показаться ему во сне, он отвечал, что когда фигура уже исчезла, он еще ясно слышал, как продолжал звенеть стакан, стоявший на столике» (79). Но вернемся ко времени знакомства Толстого со спиритизмом.

К осени 1858 г . поэт и С.А. Миллер переселяются в Погорельцы, где среди всего прочего находят «множество очень старинных книг о магии». Толстой сообщает: «Из флигеля, в котором они были, мы переносим их в спальную Софьи Андреевны, где они покроют все стены. Столько же книг, и, кроме того, древние рукописи есть и в Красном Рогу, отсюда 120 верст, но я не решился их выписать, потому не знаю, уместятся ли» (80). Мы обращали уже внимание на серьезные потери, случившиеся в семье Толстого, — это послужило, видимо, толчком к усиленным размышлениям духовного характера, протекавшим изначально в русле православия. Свидетельством тому ряд стихотворений: «В стране лучей, незримой нашим взорам...» (1856), «Господь, меня готовя к бою...» (1857), «В совести искал я долго обвиненья...» (1858), «Бывают дни, когда злой дух меня тревожит...» (1858), «Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре...» (1858) и т.д. — завершенный величественным «Иоанном Дамаскином» (1858). Настрой этот — не исчез, но в связи с толстовским увлечением спиритизмом и обладанием библиотекой совершенно определенного характера переменил форму, подпал, как это называется в православии, «духовной прелести». Памятником этой перемены служит драматическая поэма «Дон Жуан», написанная в 1859-1860 гг.

Несколько моментов обращают на себя внимание в связи с этой поэмой. Во-первых, безусловная важность ее для автора: он просил Б.М. Маркевича прочесть ее при дворе, сам читал ее Н.М. Каткову и И.С. Аксакову, И.С. Тургеневу, упорно отстаивал «Дон Жуана» от нападок «дружественной критики». Вместе с этим при первой публикации поэмы в «Русском вестнике» (1862) несколько раз в письмах указывал: «Повторяю мою просьбу и условие не печатать «Дон Жуана», если цензура вздумает его марать» (81). А в Полном собрании сочинений, вышедшем в 1876 г ., он успел подготовить к печати лишь первый том, и в его составе — «Дон Жуана» (82). Итак, безусловна важность этой вещи для автора ее.

В письме Маркевичу из Парижа от 20 марта 1860 г . Толстой говорил о работе над «Князем Серебряным» и одновременно — о «Дон Жуане»: «Драма будет посвящена памяти Моцарта и Гофмана, который первым увидел в Дон Жуане искателя идеала, а не просто гуляку» (83). Само имя Гофмана уже настраивало на нечто таинственное. Далее поэт перечисляет персонажей драмы, среди которых «нечто вроде хора, состоящего из сатаны и ангелов». Но дальше — большой по объему рассказ о спиритических новостях от Юма и о французских спиритах: «Известно ли Вам, что, помимо ряда серьезных и больших трудов, появившихся в защиту или в опровержение духов, здесь составилось целое Общество, вызывающее духов и приводящее в систему все их сообщения. У этого Общества есть свой статус и свои правила, и председателем в нем — человек вполне уважаемый, по имени Аллан Кардек (автор знаменитых «Книги медиумов» и «Книги духов» — Ю. С. ). Оно выпускает журнал, на который, как Вы можете себе представить, я подписался. На собрания общества допускаются посетители, и если я там еще не побывал, то потому, что хочу сперва прочитать все, к этому относящееся. Я уже совершенно удостоверился в их чистосердечии, но есть в их воззрениях и такие вещи, которые слишком уж противоречат моим взглядам на мир бестелесный, как, например, опубликованные рисунки дома, в котором Моцарт обитает на Сатурне. Если отбросить столь ребяческую дребедень, есть там вещи весьма занимательные и весьма правдоподобные» (84). Это еще раз характеризует настрой, с которым Толстой работал над «Дон Жуаном». Кн. Цертелев писал в 1900 г . в связи с поэмой: «Толстой интересовался магией, и непосредственный отголосок магических книг, а не влияние Гете слышится в этих стихах...» (85). О том же писал Маркевичу и сам Толстой: «Для ясности нам надо было бы вместе почитать Парацельса, Генриха Кунрата, Ван Гельмонта, доктора Теста, Дю Поте или еще кого-нибудь из магнетистов» (86).

Интересно, что помимо статьи кн. Цертелева есть еще одна работа, написанная в 1907 г . и почти полностью посвященная оккультной тематике «Дон Жуана». Это «историко-литературный этюд» Маргариты Саломон ««Дон Жуан» графа Алексея Толстого», напечатанный в «Вестнике Европы»» (87). Мы не ставим своей целью подробный разбор драматической поэмы — это слишком долго, да и отвлечет нас от темы разговора. Нас интересуют здесь два образа из поэмы, которые указывают на определенные связи и познания Толстого, а кроме того — эти образы стали значимы в атмосфере мистических исканий «серебряного века».

Первый образ — собственно статуя командора. В поэме это сила, поддерживающая порок или добродетель — то, что возобладает в дон Жуане. М. Саломон толковала ее вполне в теософском духе: «Астральный мир, отражающий Божество в форме менее совершенной, нежели мир духовный, стоит, все-таки, выше мира материального, отражая в себе и этот низший мир во всей его точности, но уже в нематериальном виде. [ ... ] Астральный мир [ ... ] доступен человеку потому, что в состав сложной «человеческой сущности» входит так называемое «астральное тело», происходящее из астрального мира, точно воспроизводящее материальное тело человека и между прочим и свойствами обладающее покидать физическое тело, отзываясь на магические воздействия... и сопровождать дух человека после смерти. Вот этими-то свойствами астрального тела и может быть объяснен эпизод со статуей командора, как он описан у Ал. Толстого. Астральное тело командора, не покинувшее его дух в загробном мире, под влиянием магических заклинаний сатаны вселилось в каменное изображение того человека, в состав сущности которого некогда входило, и придало бездушной вещи подобие жизненности, заставив ее двигаться и говорить» (88). Трактовка эта, скажем прямо, не соответствует действительности даже на уровне непосредственного восприятия текста, но мы ее приводим для того, чтобы проиллюстрировать еще раз характер интереса к творчеству Толстого в эпоху «серебряного века». Вернее всего суть дела объясняет сам поэт и его современники.

Итак, в поэме, вызывая статую, сатана произносит следующий монолог:

...Позвольте мне ту силу пригласить,

Которая без воли и сознанья,

Привыкла первому служить,

Кто только даст ей приказанье.

Кто б ей ни овладел, порок иль благодать,

Слепа, могуча, равнодушна,

Готова сила та крушить иль созидать,

Добру и злу послушна.

Ты, что философы зовут душой земли,

Ты, что магнитный ток сквозь мир всегда струила,

Услышь теперь мой зов, словам моим внемли,

Явись, таинственная сила!

Ты, жизненный агент, алхимиков азот,

Незримое астральное теченье,

Твой господин тебя зовет,

Явись принять его веленья.

Толстой так объяснял Маркевичу смысл этой фигуры: «Эта статуя ни есть каменное изваяние, ни дух командора. Это — астральная сила, исполнительница решений, сила, служащая равно и добру и злу и уравновешиваемая противоречиями между волей сатаны и волей ангелов [ которые у Толстого именуются по-спиритски «духами» — Ю. С. ] [ ... ] , кабалистическая идея, встречающаяся во всех трудах по герметике, а в наши дни незримо возникающая вновь в каждом изъявлении нашей воли, зримо же — в каждом явлении магнетического и магического свойства» (89). Относительно «наших дней» следует сказать вот что: в 1856 г . в Париже вышла книга Элифаса Леви «Ритуал трансцендентальной магии», одна из глав которой, посвященная духовидчеству, называется «Медиум и посредник». Мы находим в ней все те эпитеты, которыми награждал сатана статую командора в драме Толстого, но находим их применительно к конкретной фигуре — фигуре магического посредника: «Великий Магический Посредник — двойной поток света, живой звездный огонь земли... И действительным является также то, что это слепая сила, которую души должны преодолеть, если они освободятся от уз земли; то есть если только их воля не сможет освободить их от этого рокового притяжения, они будут поглощены потоком силы, которая произвела их, и вернутся в центральный вечный огонь [ куда у Толстого проваливается, в конце концов, сама статуя — Ю. С. ]. [ ... ] Великий Посредник или естественный посредник человеческого всемогущества не может быть побежден или управляем сверхъестественным посредником, который является освобожденной волей [ имеется в виду сатана, вероятно — Ю. С. ]... Точка опоры мага — это интеллектуальный кубический камень, Философский Камень Азота — учение об абсолютном смысле и всеобщей гармонии вследствие притяжения противоположностей [ т. е. Статуя в «Дон Жуане», но укрощенная человеком — Ю. С. ]...» ( 90 ) . А.К. Толстой не согласен с Э. Леви относительно «независимости» посредника: «Сатана не может взять дон Жуана своими руками, он нуждается в посредствующем лице , чтобы окончательно им владеть, и это посредствующее лицо воплощается в подобие статуи, приглашенной дон Жуаном. Овладение совершается не в физическом, а всецело в духовном смысле, однако в символической форме» (91). Это, что интересно, не вполне оригинальные мысли. Э. Леви «проговаривается» относительно посредника: «В общем — это дьявол Эда де Мервиля» (92). Маркиз Жюль Эд де Мервиль (или Мирвиль) (1802-1873) «произвел большое впечатление на ортодоксальные круги Франции рядом работ по пневматологии и «флюидической демонстрации духов». Он написал по меньшей мере десять томов между 1853 и 1868 годами. Все психические явления, включая магнетический сомнамбулизм и спиритизм, были отнесены к сатанинской силе» (93). Это, быть может, отчасти объясняет и сводит воедино замечание Толстого о том, что в его жене «много магнетизма», и слова Леонтьева о ее же «сатанизме».Но вернемся к Мервилю. Толстой увлекался его трудами, чему свидетельством строки письма И.С. Аксакову: «Вы вряд ли имеете время заниматься отвлеченными науками, как, например, магией. В сочинениях Мирвиля [ так! — Ю. С. ] о пневматологии духов говорится о местах проклятых или предназначенных...Кто на них попадет, тот непременно сделает гадость, или убьет кого, или повесится...» (94) . Есть и другие, относящиеся к 1854 г ., отзывы Толстого о Мервиле. Это соотносится с уже упоминавшимися нами оккультными увлечениями европейской богемы. Рассматривая аспекты этих увлечений в окружении А. Рембо, современный исследователь герметизма Е.В. Головин так характеризовал духовный склад, побуждающий к поиску «магического посредника (или агента)»: «...Мир признается «лучшим из возможных миров» [ ... ] , а человек — существом религиозным и достаточно хорошо схематизированным. Подобное воззрение предполагает креационистскую гипотезу, изначальную устроенность мира и функциональность человека в пространственно-временных условиях данной устроенности. При таких параметрах развиваются хризопея и спагирия (трансмутация металлов и минералов в золото и драгоценные камни, поиск эликсиров молодости и долголетия), равно как попытки учреждения царства Божия на земле. Это обусловлено арабской алхимией и медициной, христианской хилиастикой. Здесь языческий Гермес выступает в довольно скромной, однако существенно необходимой роли «великого магического агента» (Элифас Леви), здесь человек, утвержденный в религиозных принципах, желает с помощью тайной мудрости приобрести нечто большее, чем могут ему позволить законы природы» (95). Характерно, что в этом определении можно узнать, может быть, причину гармоничности и оптимизма поэтического тона Толстого , и вместе с тем последняя часть определения указывает на противоречие и драматизм, о которых мы говорили применительно к этому тону.

Интересно отношение русских писателей середины XIX в. к оккультизму. Толстой писал: «Что же касается астральной силы (алхимического азота), воплощенной в статуе-призраке, то Тургенев, которому я читал поэму в Париже, прекрасно понял мою мысль, и его замечания касались других сторон драмы, но не этой» (96). И.С. Тургенев действительно занимался оккультизмом, и занятия эти нашли отражение в его текстах, чему была посвящена работа философа В.Н. Ильина «Оккультизм Тургенева», напечатанная в парижском журнале «Возрождение» (№134, 135) в 1963 г . (97). В окружении Толстого кроме того, отдал, дань таким увлечениям М.Н. Лонгинов, цензор и «поэт не для дам», автор книги «Новиков и московские мартинисты» (М., 1867). А.С. Уваров, историк и археолог, внук гр. Ал.К. Разумовского, как и Толстой, и старинный приятель поэта, унаследовал часть оккультной библиотеки деда и даже приумножил ее: «Каталог библиотеки графа Алексея Уварова [ ... ] включает следующие группы сочинений:

а) Теософия, около 200 наименований,

б) Масонство, около 300 наименований,

в) Алхимия, около 1000 наименований,

г) Розенкрейцерство, около 60 наименований,

д) Оккультизм и др. течения, около 240 наименований» (98).

Заметим, что собрание Толстого было больше — недаром с ним работал после Британского музея Вл. Соловьев. Еще один приятель Толстого, М.Ю. Виельгорский — владелец «великолепной коллекции [ ... ] с большим количеством первых розенкрейцеровских изданий» (99)...

Возвращаясь к «Дон Жуану», надо сказать, что, как нам кажется, термины «жизненный агент», «алхимиков азот», скорее всего, не имели для Толстого и его современников большого отношения к традиционным алхимическим понятиям с теми же названиями. Это — производные оккультной моды середины XIX века, представляющей собою, наряду со спиритизмом или теософией, обратную сторону научного и философского позитивизма. Ряд идей нового времени: прогресс, объективное научное знание, законы развития природы, даже материализм, социализм и политэкономия — примеряли на себя оккультный наряд в пору своего становления. Однако в числе синонимов, применявшихся традиционной алхимией к «азоту», было и «женское начало». «Вечная женственность» — второй сюжет, который интересует нас в связи с драмой «Дон Жуан».

В статье Н.П. Колосовой «Блок и А.К. Толстой» параллель между «Дон Жуаном» и блоковским воспеванием Прекрасной Дамы исследована довольно подробно. Блок исполнял как чтец монолог дон Жуана из поэмы Толстого: «Вот строки из монолога дон Жуана, который читал Блок:

А кажется, я понимал любовь!

Я в ней искал не узкое то чувство,

Которое, два сердца съединив,

Стеною их от мира отделяет.

Она меня роднила со вселенной,

Всех истин я источник видел в ней,

Всех дел великих первую причину.

Через нее я понимал уж смутно

Чудесный строй законов бытия,

Явлений всех сокрытое начало.

Это понимание любви как явления более высокого порядка, чем обыкновенная «земная» влюбленность, было свойственно и Блоку. Личной его трагедией явилось то же проклятие, которое тяготело над дон Жуаном Толстого и выражалось в словах Сатаны:

Когда ж захочет он, моим огнем палим,

В объятиях любви найти себе блаженство,

Исчезнет для него виденье совершенства,

И женщина, как есть, появится пред ним.

И пусть он бесится, пусть ловит с вечной жаждой

Все новый идеал в объятьях девы каждой!

Так , с волей пламенной, с упорством на челе,

С отчаяньем в груди, со страстию во взоре,

Небесное Жуан пусть ищет на земле

И в каждом торжестве себе готовит горе!

В ранних стихах Блок предчувствовал:

Но страшно мне: изменишь облик Ты,

И дерзкое возбудишь подозренье,

Сменив в конце привычные черты» (100).

К образам толстовской драмы Н.П. Колосова возводит блоковские «Шаги командора», а в Гаэтане из пьесы «Роза и крест» видит отображение роковой статуи. Кроме того, она отмечает: «Линия связи А.К. Толстой — В.С. Соловьев — Блок выявляется отчетливо, если анализировать ее в обратном порядке, начиная с Блока. Огромное влияние, которое оказала поэзия Вл. Соловьева на Блока, сомнению не подвергается. Наиболее важные свидетельства дает сам Блок, называвший Соловьева своим учителем: «Я знаю угол, под которым стихи Соловьева (даже без исключений) представляются обмокнутыми в чернила (смерть, и смерть, и смерть...). Но сквозь все это проросла лилейная по сладости, дубовая по упорству жизненная сила, сочность Соловьева [ ...] Эту силу принесло Соловьеву то Начало, которым я дерзнул восхититься, — Вечно Женственное...» (101)

Знайте же: вечная женственность ныне

В теле нетленном на землю идет.

В свете немеркнущем новой богини

Небо слилося с пучиною вод.

(Вл. Соловьев)

В двух последних строках, к слову, можно увидеть тот же мотив посредника, что и в толстовском «Дон Жуане». Но в случае Соловьева и Толстого можно наблюдать явление вполне в духе «серебряного века» — двойничество: личностное, творческое, мистическое, наконец.

Знакомство Владимира Сергеевича Соловьева с семьей Толстого произошло в 1876-1877 гг. с помощью племянника С.А. Толстой, кн. Д.Н. Цертелева. «Начиная с 1877 года. Соловьев каждое лето ездил в имение Толстых Красный Рог... Хозяина [ ... ] уже не было в живых, но его вдова и племянница жили еще на широкую ногу... — писал в 20-е годы нашего столетия племянник философа С.М. Соловьев. — [ ...] Дух умершего Алексея Толстого еще царил в Красном Роге, когда начал приезжать туда Соловьев. Алексей Толстой был очень близок Соловьеву настроениями своей поэзии. [ ...] Он [ Соловьев — Ю. С. ] чуял в покойном хозяине замка глубокого мистика, для которого природа полна таинственных голосов, которому не чужд жуткий демонизм («Упырь», «Коринфская невеста»)» (102). Конечно, не только почитание гр. Толстого привело Соловьева в его семью. Здесь играла роль его любовь к С.П. Хитрово, племяннице С.А. Толстой. Но кроме того, как писал С.М. Соловьев: «Соловьев попал под сильное влияние графини С.А. Толстой. Он относился к ней с обожанием, смотрел на нее снизу вверх... Графиня по-видимому держала молодого философа довольно строго. [ ...] В зрелом возрасте Соловьев значительно охладел к Софии Андреевне и о некоторых ее поступках рассказывал не без иронии» (103). Возможно, он, как и Толстой, видел в ней «наставницу Эгерию», «магического посредника». То, что Соловьев обладал медиумическими способностями, известно. Не прошел он и мимо увлечений спиритизмом. Будучи осенью 1875 г . в Лондоне, он становится свидетелем работы комиссии по проверке способностей медиумов и знакомится с Юмом (104). Спиритизм тоже, безусловно, сближал философа и графиню. В одном из писем, вспоминая собственные видения Софии — «вечной женственности», Соловьев обращается к С.А. Толстой, предполагая у нее знакомство с серьезной мистической литературой: «У мистиков много подтверждений моих собственных идей, но никакого нового света, к тому же почти все они имеют характер чрезвычайно субъективный и, так сказать, слюнявый. Нашел трех специалистов по Софии: ( Георг Гихтель, Готфрид Арнольд и Джон Пордедж ) ... Все трое имели личный опыт, почти такой же, как мой, и это самое интересное, но собственно в теософии все трое довольно слабы, следуют Бэму, но ниже его. Я думаю, София возилась с ними больше за их невинность, чем за что-нибудь другое. В результате настоящими людьми все-таки оказываются только Парацельс, Бэм и Сведенборг...» (105) . (Что за базаровский тон!) Некоторые из помянутых имен встречаются в переписке Толстого. Интересно, что в одном моменте, мелочи из биографии Соловьева, можно усмотреть то, что Толстой стал для него объектом спиритических опытов. Обычно, останавливаясь в Красном Роге, Соловьев ночевал в спальне Толстого (106). Кроме того, есть свидетельство, что он пользовался шляпой и тростью графа, подаренными ему С.А. Толстой (107). Вполне возможно, это была лишь обыкновенная любезность хозяев имения. Однако в повести «Сны», написанной в 30-е годы нашего века А.А. Кондратьевым, биографом Толстого, не чуждым оккультным увлечениям, есть такой диалог: «— Я все время теперь надеюсь, — сообщил он несколько смущенным тоном, — увидеть во сне художника Степанова... — Вам удалось достать его фотографию или что-нибудь из носильных вещей? — спросил я, зная, как облегчает наличие таких предметов общение с умершим» (108). Что явилось результатом подобных опытов Соловьева, если у них была такая же цель?