Из поэмы Ю.П. Кузнецова "Сошествие во ад"

[...]

Мы очутились в тумане, как мне показалось,
Первых веков христианства. И к нам приближалось
Странное нечто. То был человек, а над ним
Реяло знамя, пуская и пламя и дым.
Призрак промчался, держа решето над собою,
И промелькнул, словно образ, гонимый судьбою.
— Вот мои знанья! — он тряс над собой решето.
— Вот моя слава! Я брошен сюда, а за что?
Я изошёл из огня, как разумная влага.
Алчу спасенья!.. — Мы видели Симона Мага.
Тёмная фурия злобно носилась над ним
И в решето изрыгала и пламя и дым.
— Ты моя мысль! — он кричал ей, обсыпанный жаром.
— Я твоя казнь! — отвечала. — И ты здесь недаром!..
Некогда он, как явление мира сего,
Был знаменит чудесами. И даже его
Статуя в Риме стояла. Ни мало ни много,
Он выдавал свою тёмную зримость за Бога.

Через долину огнистые змеи ползли
В сторону дыма, что густо клубился вдали.
Мы подошли. Тень горящая встала из дыма.
То был Нерон, поджигатель великого Рима.
Змеи огня, обвивая, душили его...
Хриплые вопли стекали с пера моего
И раздавались уже среди адского дыма:
— Больно, как больно! О, пламя любимого Рима,
Ты перекинулось в ад и настигло меня.
И почернел я, как ночь среди белого дня.
Я погибаю один. О, постылые муки!
Рим, отзовись! Я не вынесу вечной разлуки... —
Это был точно актер. Он играл свою роль
Даже в аду, невзирая на жуткую боль.
К чёрному солнцу простёр он дрожащие руки
И повторил: — Я не вынесу вечной разлуки!
С тусклых небес загремел метеорный урон,
И на кровавые брызги разбился Нерон.
Дико во тьме разлетались кровавые капли.
— Больно! — вопили они, как осенние цапли,
И собирались опять в тот же образ и боль,
И собирался Нерон, и играл свою роль.
Только играл всё слабей, а вопил всё сильнее.
Видно, ему каждый раз становилось больнее.
Филин заухал. Нерон обернулся с тоской
И помахал на прощание слабой рукой.
Мы поспешили убраться с опасного места.
Все мы играем чуть-чуть, а зачем — неизвестно.

Мы оказались в глухих безнадежных местах.
Вопли "на помощь!" — тревожили совесть и страх.
Близкие плачи и стоны торчали в тумане.
Это страдали пропащие Арий, и Мани,
И Юлиан, отступивший от веры в провал.
Мы заглянули в ту яму, куда он упал.
Но до того, как гонитель во тьму провалился,
Лику Пречистой Василий Великий молился.
Ей источал он молитвы густой глубины,
Чтоб Юлиан не вернулся с Персидской войны.
Видел Василий, в слезах отбивая поклоны,
Что не одна Божья Матерь сияла с иконы.
Запечатлен был при Ней в отдаленье благом
Великомученник – воин Меркурий с копьём.
Оба сияли. Вняла Божья Матерь моленью –
Воин с иконы исчез по святому веленью.
А через малое время в сиянье благом
Вновь на иконе возник – но с кровавым копьём.
В это же время на месте далекого боя
Пал Юлиан от копья неизвестного воя.
— Ты победил, Гагилеянин! – он возопил
С бешеной пеной у рта, и в провал отступил.
Там он сидел на колу и со стоном пытался
Сняться с него, но всё ниже во тьму опускался,
Пуча глаза, как сова среди белого дня.
— Руку подай! — завопил он, заметив меня.
Я опустил свою руку. Мы тщетно хватали:
Он мою руку, а я голый воздух печали.
Я уже падал. Заухала снизу сова.
Я удержался, но я удержался едва.
Все мы желаем помочь, а кому — неизвестно.
Мы поспешили убраться с опасного места.
Видели призрак, свободный от мира сего.
То был Пелагий, не спасший себя самого.
Сей еретик очутился в горящем ухабе.
— Я заблудился! — вопил он. — Спаси меня, раби!

Встретили тень. Она билась в падучей, как бес.
То был пророк от небес, но от тусклых небес.
Тёмной гордыне его поклонились арабы,
И почернел от грехов белый камень Каабы.
Он из-под камня издаст им свой вопль боевой —
Тысячи в пропасть бросаются вниз головой.

Шли мы болотом. Всплыла перед нами, как тина,
Густо подложная грамота — дар Константина.
Лживые папы, как жабы, сидели на ней
И верещали об истине в царстве теней.
Топнул на них — и загваздал Стефана Второго.
Все замолчали... И больше об этом ни слова!
Рыцарский замок возник, как мираж, вдалеке.
Призрак сидел перед ним с мёртвой чашей в руке.
— Чей это замок?— Он нехотя пошевелился.
— Замок Грааля. Он вместе со мной провалился.
В это болото, — и снова уставился вдаль,
Не замечая ни зги. Это был Парсифаль.
Чашей он черпал багровую гниль из болота
И заклинал. Его очи смыкала дремота.
— Свет, да не тот, — бормотал он,— и чаша не та... —
Пил и уныло выплевывал жаб изо рта.

Тучи летели и души из них выпадали
И пропадали в глухом подземелье печали.
В том подземелье, где воздух протух и прокис,
Мы обнаружили скопище слипшихся крыс.
То был крысиный распад. В гробовом полумраке
Клацали зубы, мерцали горящие зраки —
От Обадии до прочих хазарских царей.
Филин заухал. Мы выбрались вон поскорей.
Тучи летели, и души из них выпадали,
Чарами зла их несло в подземелье печали.
Там раздавались стенанья и скрежет зубов.
Не был к такому искусу мой спутник готов:
— Что там разило, как будто от мёртвого духа?
— Тайна хазарского царства,— ответил я глухо.
А между тем на ладони мерцала моей
Средневековая линия в царстве теней.

То не листва на ветру облетала с осины —
Старца Горы разрывали в клочки ассасины.
— Ты обманул нас! В тылу у врага и в бою
Смерть принимая, мы верили: будем в раю! —
Он собирался опять и кричал, восставая:
— Я не обманщик! Я мститель! Я злоба святая!
Богу я мстил за ничтожество мира сего.
Вы только блики и дым от огня моего... —
Вот что я видел и слышал, прости меня Боже!
Только припомню — мороз пробирает по коже.
А на Востоке покой и зловещая тишь.
А в ассасинах курится кровавый гашиш.
Сонный Восток! Он скрывает в себе ассасина
До первой бури, как Левиафана — пучина.
Белым платочком взмахнёт лютый старец Горы —
Тысячи верных бросаются в тартарары.

Словно волна за волной, шли крестовые братья
К Божьему гробу. Молитвы сменяли проклятья.
Константинополь стоял, как заря, на пути
К Божьему гробу. Нельзя было глаз отвести.
Тучи сшибались, и души из них выпадали,
Грозно шумели они. Это рыцари брали
Константинополь. Корысть и отвага, вперёд!
Рыцари Бога забыли. А гроб подождёт.
Константинополь в дыму. Его солнце на склоне.
Древо Честного Креста в сарацинском полоне.

Шли мы в тумане по льду, и потрескивал лёд
Лишь подо мной, ибо спутник, как тень, был не в счёт.
Странно потрескивал лед. В этом треске звучали
Стуки и грюки какой-то тревожной печали.
Тени в доспехах, всплывая, как тёмный испод,
Снизу стучали мечами и бились об лёд.
Я их узнал, провалившихся рыцарей веры,
Чья легендарная ярость не ведала меры.
Блеск их мечей ослепил и восток и закат,
Слава о них разошлась, как громовый раскат,
Там, в Палестине, и позже на русском Востоке,
Где Александр им ответил. И бой был жестокий.
С треском великим они провалились под лёд,
Пала тевтонская ярость. А вера не в счёт.
Шли мы по льду. Всё слабей подо мною звучали
Стуки и грюки тревожной тевтонской печали.
Но до сих пор на Руси светит пристальным льдом
Озеро, око Чудское в преданье седом...

Древо Честного Креста разлетелось на крошки,
Каждая крошка сияет, как солнце в окошке.
Сотни крутых тамплиеров трещали в огне.
Жак де Моле окликал Жоффруа де Шарне:
—Брат, отзовись! — И был отзыв: — Проклятие Богу!..
Оба они нагоняли тоску и тревогу.
Пусть астронавт поднимает на мёртвой Луне
Флаг тамплиеров. Чёрт с вами, Моле и Шарне!

Звёзды мерцали над тёмной долиной печали.
Тучи летели, и души из них выпадали:
То в одиночку, то парой, то частым дождём.
Что ни душа, то по сердцу хватала ножом.
Выпал в осадок и Данте, как Лазарь из притчи,
О Беатриче стонал, о святой Беатриче.
Данте дымился, как айсберг, плывущий в огне.
Следом Бокаччо бродил в замороженном сне,
Слёзы поэта сбирая в ладони, как угли.
Данте растаял, но угли ещё не потухли.

А перед нами, как туча в удушливый день,
В огненной яме стояла косматая тень.
То был Олег, князь рязанский, и вечные муки.
К чёрному солнцу вздымал он дрожащие руки,
Мрачно молился, не видя уже ничего.
Падали руки, за горло хватая его.
Так на огне и держали обвисшее тело
На посрамленье души, и оно закоптело.
Дым через уши валил из спинного хребта.
Чёрный язык вылезал, как змея, изо рта.
— Что происходит? -— мой спутник поверил едва ли.
— Это предатель, — сказал я в глубокой печали. —
Русский предатель. Он душит себя самого.
Так принимает он казнь не от мира сего.

И ненароком взошли мы на лысую гору.
Редкостный шабаш представился нашему взору.
Два трепетало костра на обрыве глухом.
Жанна д'Арк на одном, Жиль де Рэ на другом.
Бесы сидели поодаль, бросая от скуки
Сучья в огонь, и взирали на вечные муки.
Мины замедленной страсти блуждали в крови.
Жанна рыдала. Барон объяснялся в любви:
— Помнишь, колдунья, как я целовал твоё знамя?
Пламя костра твоего, как любовное пламя,
Я девять лет в своём сердце не мог погасить.
Кровью младенцев пытался тебя воскресить,
Чёрными чарами вырвать из мёртвого круга.
Не удалось!.. О, как мы далеки друг от друга!
О, как близки! Дай же руку во имя любви!
— Руку и сердце! — рыдала она в забытьи.
Тщетно тянули друг к другу они свои руки:
Не сокращался никак промежуток разлуки.
Ногти на пальцах горели — и змеи огня
Их удлиняли, горючую память храня.
Только их блики встречались во тьме промежутка
И целовались, как голуби, кротко и жутко.
Бесы впадали в гипноз не от мира сего.
— Славное действо! Да здравствует автор его!
Видимо, бесы впадали в гипноз очищенья.
Правда, сам автор во мне вызывал отвращенье.

Видели мы на отшибе сидящую тень.
То был Исидор. От древа духовного пень.
Он подписал, он пригрел в своём сердце косматом
Гнусную унию. Первым он стал униатом.
Голый Исидор сидел на бревне и молчал.
Клин перед ним, как явление мира, торчал.
Щелью зияло бревно, как запавшим просветом,
Клин от того же ствола зажимая при этом.
Так он сидел на бревне и глазами вращал,
Клин вынимая. И тот понемногу трещал.
Так он трудился и, видимо, близок был к цели
В поте лица своего. А сидел он на щели
И не заметил, как в долгую щель опустил
Ядра свои. Он из виду сей рыск упустил.
— Это опасно! — мой спутник немедля заметил.
— Всюду опасно! — сидящий угрюмо ответил,
Клин вынимая. — Но целым должно быть бревно...
Он завопил! Очень резко сомкнулось оно.
Встать он не мог и сидел на бревне поневоле.
Грыз он его и вопил, обезумев, от боли.
Грыз и рычал, и вопил, сокрушая бревно,
И постепенно, крошась, уменьшалось оно.
Долго он грыз и трепался на нём, как мочало.
Только привстал — всё опять повторилось сначала:
То же бревно, та же щель, тот же клин, тот же труд.
Так оно будет, покамест века не прейдут.

Тучи летели, и души из них выпадали,
И среди душ мы печатный станок увидали.
С неба послышался стук и в печаль нас поверг.
Это печатал чертей Иоганн Гутенберг.
Сыпался литерный град. И спросил я в печали:
— Кто вы такие? — И литеры так отвечали:
— Мы Гутенберги, и нас охраняет закон,
Ложь и свобода. И наше число легион...

С запада солнце вставало, презрев свой обычай.
Это Колумб возвращался в Европу с добычей.
Слышал я песню наживы и скрежет зубов.
Это мараны везли краснокожих рабов.
То не поленья трещали на лютом морозе —
То мародёры кричали в горящем обозе.
Падшие души горели на чёрных кострах,
Вниз осыпая золу, серый пепел и страх,
А Торквемада бродил среди них, как зарница,
Он узнавал искривлённые ужасом лица,
Синие рты и белки закатившихся глаз.
Знаменьем крестным себя осенял он не раз,
Слыша проклятия Риму, и миру, и Богу.
Он волочил по золе свою левую ногу,
Грубо обутую в страшный испанский сапог.
Это орудие пытки он долго не мог
Даже расслабить — всё туже колодки сжимались.
Муки и боль изнутри до зубов поднимались.
Он скрежетал: — Я вершил на земле Божий суд.
Я делал правильно. Все эти бестии тут. —
Он, как и там, не спускал с них горящего ока.
Грешные души вопили: — Жестоко! Жестоко!

Слышал я плачи в багрово-удушливом зле.
Это вопили, и, может, в немалом числе,
Русские призраки, впавшие в ересь жидовства:
Был и Курицын, остистый осевок литовства,
И волошанка Елена, невестка царя,
В спёкшемся пекле завязла, дымясь и горя.
А недалече пускал пузыри в поднебесье
Схария тёмный, занёсший на Русь чужебесье.
Сгинь, окаянный! Мы прочь отошли поскорей.
И угодили в болото клубящихся змей.
И зашипел многоглавый клубок Ватикана,
Встав перед нами на хвост борджианского клана.
Макиавелли торчал средь болота сего.
Что-то змеиное было в усмешке его.
Позже усмешка сия отразилась на лицах
Власть предержащих и притчей была во языцех.
Мог ли я знать, что в отчаянном царстве теней
Вскоре увижу улыбку намного страшней!
Истовый вопль разрывал дымовую завесу
Там, где Мамона выкручивал душу Кортесу.
В лоне болота, на ряби багровой воды,
Плавала клетка под знаком падучей звезды,
Клетка свободы. А в ней голова человека.
То был властитель умов обмирщённого века
Гордый Эразм Роттердамский — его голова,
Видимо, Богу свои предъявляла права.
Крыса ему обгрызала надменные губы.
Космополит улыбался во всё свои зубы.
Макиавелли! В потерянном царстве теней
Эта улыбка страшнее усмешки твоей.

То не отборным зерном осыпается колос —
Это разносится в сумерках Лютера голос:
— Люди, покайтесь! Грядут окаянные дни! —
Голос был ясен, а всё остальное в тени.
Мы подошли и увидели больше, чем надо:
Кальвин навеки братался с исчадьями ада.
Плакал суровый Лойола, в груди затая
Скрежет зубовный: — О, совесть святая моя!..
Звёзды мерцали над тёмной долиной печали,
Тучи летели, и души из них выпадали.
Где-то вдали голос Лютера долго не гас:
— Братья мои! Не желаю спастись я без вас! —
Так он живым говорил, а в долине печали
Эти земные слова по-иному звучали.

Слово безмолвствует, только слова говорят.
Слово творит, а слова ничего не творят.
Башня, как в бурю корабль, накренилась над бездной.
Тягой держалась земной, а возможно, небесной.
Так и стояла она — ни жива ни мертва.
Чья-то рука на двери начертала слова:
"Реализуйтесь без помощи свыше: отныне
Вы одиноки в паденье, что паче гордыни".
Это писал каббалист. И скрывался он там.
Дверь отвалилась и рухнула к нашим стопам.
Путь был открыт. Мы увидели тень Иоганна
Фауста, чёрного книжника и шарлатана.
Крысы стремглав разбежались по тёмным углам.
Фауст, как сера, был жёлт. Если верить глазам,
Он находился в кругу, обведённом широко
Чёрным углём. И сей круг был обгрызан жестоко.
Груды несметного пепла лежали в углах
И шевелились от крыс, как стога на лугах.
— Я узнаю этот пепел! — разбойник заметил.
— Как бы не так! — раздражительно Фауст ответил. —
Это особенный пепел, — и горько вздохнул. —
Мне приказал оживить его сам Вельзевул.
Это, увы, никому не по силам. Наверно,
Воздух моих заклинаний шибает, как скверна,
Полная крыс. Мне становится страшно — а вдруг
Крысы совсем прогрызут мой магический круг...
— Пой им псалмы! — Так оставили мы Иоганна
Фауста, чёрного книжника и шарлатана.

Звёзды сместились, и призрак возник одолонь.
Взял мою руку и долго смотрел на ладонь.
И бормотал, щуря беглые ртутные глазки:
— Я Нострадамус. Я жил по нечистой подсказке
И после смерти не смыслю уже ни черта.
Звёзды не те, я не тот, и подсказка не та...
Призрак исчез. Звёзды встали на старые пятна.
Что он хотел от меня? Ничего не понятно.

То не копейка упала на землю ребром —
Кромвель* восстал на дыбы между злом и добром.
Чёрт его крутит туда и сюда, как мочало.
Это ещё не конец, но уже не начало.
Шёл он под Богом, да только кровавым путем,
И не желал ничего, что случилось потом...

 

*Томас Кромвель

Тучи сшибались, и письма из них выпадали.
Ветры и звёзды по-разному письма читали.
А под ветрами, как туча в удушливый день,
В огненной яме стояла косматая тень.
Это был Курбский, поляки и вечные муки.
К чёрному солнцу вздымал он дрожащие руки,
Мрачно молился, не видя уже ничего.
Падали руки, за горло хватая его.
Так на огне и держали обвисшее тело
На посрамленье души, и оно закоптело.
Дым через уши валил из спинного хребта.
Чёрный язык вылезал, как змея, изо рта.
— Что происходит? — мой спутник поверил едва ли.
— Это предатель,— сказал я в глубокой печали. —
Русский предатель. Он душит себя самого.
Так принимает он казнь не от мира сего.

Слёзы любви источает огонь, как ни странно.
Я увидал на огнище царя Иоанна.
Очи смежив, он сидел на обугленном пне,
Крепко дремал и стонал временами во сне.
Прежде по плечи горел, а теперь по колени.
Мимо него проплывали зловещие тени.
Где-то Малюта Скуратов мелькнул и пропал,
Он и в аду за собою следы заметал.
А пред царем, словно ангел, явившись из Рая,
Анастасия стояла, жена золотая.
Нежно ласкала его и заветным платком
Грустные слёзы свои утирала тайком.
Царь улыбнулся во сне — и она улыбнулась.
Мы подошли ненароком. Она оглянулась,
Затрепетала и тихо воскликнула: — Ах! —
И обронила в огонь свой платок во цветах.
И во мгновение ока виденье пропало,
Словно пустое в порожнее где-то упало.
Царь пробудился и сладко зевнул в тишине:
— Анастасия ко мне приходила во сне!..
Наше присутствие мало его занимало.
Я не сдержался и молвил, ни много ни мало:
— Это не сон. Это видели мы наяву.
Царь не поверил и принял слова за лихву.
— Эх, государь! Не прогневайся, как говорится.
Ты прозевал! Не во сне приходила царица,
И не во сне на прощанье воскликнула: — Ах! —
И обронила свой белый платок во цветах.
Царь задрожал, его взгляд разошёлся кругами:
— Где же платок? — Он в огне у тебя под ногами...
Царь запустил свою руку в огонь и достал
Белый платок, и цветами платок заблистал.
Благоухали цветы, как дыхание Рая.
Царь зарыдал, свои слезы платком вытирая:
— Это мой свадебный дар! Он целёхонек весь!
Он не сгорел ни в пожарах Москвы и ни здесь. —
И обратился ко мне, прерывая рыданья:
— Будешь в Раю, передай ей платок в знак свиданья!
— Эх, государь, лучше ты ничего не сказал! —
Взял я платок и на память его завязал...

Мрачное солнце черно от великого сраму.
Кол со змеёй рухнул с неба в горящую яму,
И зашипела змея: — Сохрани и спаси! —
То был Игнатий, проруха крещёной Руси.
Он величал самозванца, а ляхи и бесы,
Как и всегда, соблюдали свои интересы.
Превознесли кощуна с пылью мира сего
И на осиновый кол посадили его.
Он на колу, как змея или червь, извивался
И в содомитской любви к Сатане признавался.
Тьфу! И мы прочь навсегда отошли от него.
Серое сеево нас осыпало мертво,
Пепел в аду оседал — это всё, что осталось
От самозванца: московская знать постаралась...

Бог не играет. Играет и вертится бес.
Снился мне глобус, подобье земли без небес.
Он на подставке вертелся, и самозабвенно
Он до того довертелся, что вспыхнул мгновенно.
Я отскочил и очнулся от сна своего.
Где-то в долине горела часть мира сего.
Люди бежали в тени золотого кумира.
Я узнавал в них бессмертных героев Шекспира.
Вот он и сам. Он в горящих ботфортах бежал,
Как с поля боя Фальстаф. Его голос дрожал:
— "Глобус" горит! Все герои в дыму по колени!..
Бедный Шекспир! Его сердце осталось на сцене.
Дёрнет за нитку Невидимый века сего —
И Дизраэли сболтнёт про себя самого:
"Миром владеют не те, кто играет на сцене..."
Мир не театр! Бог летит как стрела. На колени!
Облако дыма, как груда развалин, вдали
Мрачно вздымалось. Мы в облако дыма вошли.
Это был город. В глазах у меня потемнело.
Призрак бродил со свечой. Это был Кампанелла.
Он обошёл нас и дико глядел на меня,
Пуча глаза, как сова среди белого дня.
— Ну, наконец! — он вскричал и слегка прослезился. —
В городе солнца живой человек появился!..
В городе солнца, он в этом ошибся весьма,
Было затменье. Стояла дымучая тьма.
Даже свеча, что в руке у него пламенела,
Тусклые слёзы роняла... Прощай, Кампанелла!

Ворон кружил надо мною и молча ронял
Тени зловещих кругов и тоску нагонял.
Видно, во мне сомневался, на что я заметил:
— Милый, я жив, а ты мёртв! — Сам дурак! — он ответил
И улетел. Я остался в сомненье глухом.
— Здравствуй, Декарт! — он прокаркал за дальним холмом.
Вскоре с крутого холма мы внизу увидали
Вольного думца, сидящего в крепкой печали.
Локти держа на коленях, руками подпёр
Он подбородок и в точку уставил свой взор.
На голове в это самое точное время
Ворон сидел и угрюмо долбил в его темя:
— Я твоя мысль! — Сомневаюсь! — философ вопил.
— Ну, существуй! — и опять в то же место долбил.
Мир существует иль нет — в это место пустое
Дьявол долбит... право, есть что-то в этом такое...

В тёмной глуши, под ракитовым мёртвым кустом,
Разин лежал по частям и с разинутым ртом.
Ноги отдельно от тулова землю топтали,
Руки отдельно от тулова звёзды хватали.
Ноги дрожали и руки тряслись, и едва
Память и мысли держала его голова.
— Что с ним случилось? — мой спутник поверил едва ли.
Он четвертован, — сказал я в глубокой печали. —
— Стенька, проснись! — Шевельнулся былой удалец.
Стал по частям собираться и встал наконец,
И разогнал свои стоны в безвестные дали.
Глянул на нас и сперва он увидел едва ли,
Но пригляделся. Ему померещился свет:
— Русь, ты откудова? — Издалека! — был ответ.
Стенька и спутника рядом со мною заметил:
— Что за разбойник? — Прощённый навек,— я ответил.
Взором весёлым меня он ломал так и сяк:
— Где-то я видел твой сон? Признавайся, казак!..
Сели в обнимку, запели про дни ретивые,
Как выплывали на стрежень челны расписные.
Спутник вплетал в наши песни свою трын-траву,
Что из глухого местечка по имени Тьфу.
Филин заухал. Стал Стенька к нему придираться,
Хайкой бросаться... И мы поспешили убраться.

На украине, как туча в удушливый день,
В огненной яме стояла косматая тень.
То был Мазепа, и шведы, и вечные муки.
К чёрному солнцу вздымал он дрожащие руки,
Лязгал зубами, не видя уже ничего.
Падали руки, за горло хватая его.
Так на огне и держали обвисшее тело
На посрамленье души, и оно закоптело.
Дым через уши валил из спинного хребта.
Чёрный язык вылезал, как змея, изо рта.
— Что происходит? — мой спутник поверил едва ли.
— Это предатель, — сказал я в глубокой печали. —
Русский предатель. Он душит себя самого.
Так принимает он казнь не от мира сего.

Тучи летели, и карты из них выпадали.
О, роковые крапленые карты печали!
Редкие штуки бывают при адской игре.
—Царь на кону!— закричали на лысой горе.
И во мгновение века за лысой горою
В небо ударил фонтан небывалой струёю.
Эта струя жидкой грязи и мёртвых камней,
Жаб и гадюк, и чудовищ, и грешных теней
Пала в глухую долину и стала болотом —
Дна не достать ни стрелой громовержца, ни лотом.
Царская тень, заломив треуголку свою,
Гордо стояла на камне в болотном краю.
Это был Пётр. Его царская воля запела.
Он наступил на змею, и она зашипела:
— Здесь будет город!.. — Знакомые эти слова
Странно звучали. Но царь засучил рукава.
Тик передёрнул его, словно карту в колоде...
Бесы играли нечисто, согласно породе.
Крепко игра продолжалась. Убрали царя.
— Кит на кону! — игроки закричали, а зря.

Сумрачный Свифт спёкся в уголь по самые плечи.
— Что повидали? — окликнул он нас издалече.
— То повидали, что пал Сатана-мизантроп.
— Славен Господь! — и глаза закатил он под лоб.
Он нас не видел, а значит, уже ненавидел.
Может быть, в детстве кирпич его с крыши обидел.
Мы удалились... и новый услышали звук —
Грешник стонал, но не только от внутренних мук.
Был он так худ, что себя разобрать мог на части.
Как мы увидели, он это делал отчасти.
Левую руку выкручивал правой. Стонал,
Но продолжал... Чёрт косматым ударом вогнал
Лысую голову грешника между плечами.
Грешник рассыпался, тупо мигая очами.
Стал собираться со скрипом у нас на виду.
Чёрная крыса мелькнула и скрылась в аду.
Духом собрался сперва, а потом уж и телом,
Так и скрипел, собираясь и в общем и в целом.
Встал и ощупал себя и промолвил: — Добро! —
Но спохватился: — Проклятье! А где же ребро?
— Крыса его утащила! — Он выдал: — Признаться,
Крыс не люблю. Им до нас никогда не подняться.
Мы на ступеньку повыше стоим. Человек —
Это машина. Запомните раз и навек.
Я Ламетри! Перед миром ответствует разум:
Бог из машины когда-нибудь явится разом,
Как при развязке античных трагедий... Гопля! —
Вот так ударил, как пушечный блик с корабля!
Снова, как в городе солнца, в глазах потемнело.
Но Ламетри был ущербней, чем брат Кампанелла.
А Сведенборга как червь изнутри пожирал
Огненный бес, что когда-то ему поверял
Ложные истины неба и ада. Сновидец
Был слеп и глух: — Где вы, духи мои, отзовитесь!

Чёрное солнце пустило клуб дыма в лицо.
С лысой горы вкривь и вкось понеслось колесо.
Мы отскочили. Оно мимо нас просвистело.
Спицы мелькали, вертя распростёртое тело,
Что дребезжало от рук и макушки до пят.
На колесе Емельян Пугачев был распят.
Вихрем созвездий вращалась в глазах его бездна.
— Эх, зашибу! — он кричал, а кому — неизвестно.
Вспышки из глаз вылетали на полном ходу.
Гулкое эхо ему отвечало в аду.

Пошлый Вольтер разговаривал с бледною тенью.
Бледная тень разговор предавала забвенью.
То был Руссо. Он страдал недержаньем ума
Даже в аду: — Божье солнце, на что твоя тьма? —
Бедный Руссо, диверсант просвещённого века,
Комкал в руке Декларацию прав человека.
Не подтереть ли ей то, что трясется в седле?
"Это плохая подтирка!" — сказал бы Рабле.
"Нет человека на сцене! Есть маска. За дело,
Братья-масоны!.." — во злобе не ведал предела
Тайный Вейсгаупт. Ему в атлантической мгле
Тень Джефферсона мигнула, как искра в золе.
Людям мигала, как бес из-под рваного века,
Американская фикция прав человека.

Крысы Бастилии слиплись хвостами во тьме —
То был крысиный король. Он себе на уме.
Пала Бастилия, и во мгновение века
В ад провалилась, а с нею права человека.
Равенство, братство, свободу и прочую голь —
Всех заглотала тюрьма, и крысиный король
Всё обглодал, все друг другу видны до испода:
И Лафайет, и Дантон, и Марат — друг народа,
И Гильотен, и неслыханной чести пример —
Опустошённый до мозга костей Робеспьер.
Бесы как стражи снаружи изрядно скучали.
Стены Бастилии красную кровь источали.
Красная кровь издавала великую вонь.
— Мало печали! — и бесы наслали огонь.
Он изнутри и поныне Бастилию гложет.
—Равенство, Братство, Свобода! Спасайся, кто может! —
Грешники ринулись вон из горящей тюрьмы.
Их затолкали обратно исчадия тьмы.
Только один проскользнул мимо них тенью ада.
Я поглядел и увидел маркиза де Сада.
Он то и дело чесался и ором орал:
— О, моё сердце! — ив кровь свою грудь раздирал.
Изнемогая, он рвал свое тело. Напрасно!
Сердце чесалось повсюду жестоко и страстно.
Он, кроме боли, не помнил уже ничего.
Сердце чесалось, косматое сердце его.
Наг, как Адам, он бросался в колючий терновник,
Будто в объятия женщины пылкий любовник.
Тут подошёл посмотреть на страданья его
Бедный Руссо — человек не от мира сего.
И предложил ему вырвать косматое сердце.
Тот отказался. В нём тлел ночничок страстотерпца.
Мы от него отошли, словно совесть и страх.
Вопли его не смолкали в кровавых кустах.

Тучи летели, и души из них выпадали,
Пятеро душ задымились в падучей печали.
Се декабристы — на каждом обрывок петли.
Видно, гнилые верёвки их честь подвели.
И, оборвавшись, они провалились сквозь землю.
Я отвернулся. Я падшую честь не приемлю.
Место святое останется пусто всегда.
Жёны оплачут, но женские слёзы — вода.
Были у нас молодцы без вины виноваты,
Славно трубили: — Рубите гнилые канаты!
Мы отплываем далече... "Куда же нам плыть?"
Как уж на Западе сказано: "Быть иль не быть?.."

Трудно в аду оставаться бывалым героем.
Холод и жар отзываются стоном и воем.
Наполеон был героем и всё-таки пал
Где-то в аду среди сумрачно-инистых скал.
Иней и град на него напустили стихии.
Холодно так ему не было даже в России.
— Боже! — кричал он. — Я был в Твоей длани бичом!
Видел я ужас Европы. Мне страх нипочем... —
Чтоб не примёрзли ступни, он топтался на месте,
Тщетно взывая о доблести, славе и чести...
Тут прогремела, как Божия милость, гроза:
— Вой, как собака! Иначе согреться нельзя. —
Иглы мороза и град его доблесть пытали.
Он озирался окрест от великой печали:
— Сколько веков на меня в этом месте глядят?
— Вечные веки! — ответили иней и град.
— Пусть они знают: я долго держался. Однако
Я наконец побеждён! — и завыл, как собака.
Иглы мороза и град испускает гроза.
Жутко он воет. Иначе согреться нельзя.

Тучи летели, и души из них выпадали
То в одиночку, то парой, и глухо рыдали.
Видел я пару одну. Приогнилась уже.
— Вот они, вечные муки! — воскликнул Фуше.
— Это от них твоя нижняя челюсть отвисла?
В преувеличенном мало значенья и смысла! —
Так произнёс Талейран, озираясь во тьме.
Кликнул чертей. Он давно их держал на уме.
Те появились. Он с ними был очень любезен:
— Я Талейран! И могу быть всегда вам полезен.
— Вот, — показали, — игла, а вот это ушко.
Если пролезешь, то дело твоё широко...

В огненной яме вопили торчащие ноги.
Это был Гегель, к несчастью, предавшийся йоге.
Как и система его, пал он вниз головой
В адский огонь, издавая отверженный вой.
Подле бродил кенигсбергский мудрец нелюдимо.
Он сомневался и здесь, задыхаясь от дыма.
Как это раньше не предал сомнению он
Звёздное небо и нравственный подлый закон?
Тусклые звёзды мерцали над ним нелюдимо.
Нравственный гад изрыгал из него кучу дыма.
Если в дыму на глаза попадалась звезда,
Он сомневался. Но Кант сомневался всегда...

Долго мы ходим в тумане. Я в неком смущенье.
Вечным узлом затянулось мое возвращенье.
Я развязал бы туман, да концов не видать.
Стало тревожно на тусклые звёзды гадать.
Повесть о Гёте тревогу развеет едва ли.
Он провалился в горючее пекло печали.
И произнёс: — Я внизу и в какой-то смоле.
Я не подумал об этом на чистой земле. —
Стал он руками водить, словно в сонном обмане,
Руки он видел, а пальцы скрывались в тумане.
— Света немного. Не видно почти ничего,
Даже смолы, что, пожалуй, опасней всего.
Будто гомункулус в колбе, наполненной смрадом,
Я невесом и прилип, а меж тем где-то рядом
Остановилось мгновение мира сего.
Где Мефистофель? Я видеть желаю его! —
Голос его услыхали горючие птицы
И налетели, пуская огнистые спицы.
— Чёрт знает что! — он возвёл свои очи горе. —
Я не подумал об этом на смертном одре.
Надо куда-то идти. Не стоять же на месте...
Взял и побрёл, отбиваясь от огненных бестий.
Так и бродил, если можно бродить по смоле...
Грустную повесть поведал мне голос во мгле.
Мальтус метался, горя меж двумя зеркалами:
— Мы размножаемся! Нет милосердья над нами!..

Кто там летает и дует, как ветер в трубу?
Это проносится Гоголь в горящем гробу.
Раньше по плечи горел, а теперь по колени.
Гоголь всё видит и чует сквозь вечные тени.
Хлюпает носом огарок последней свещи,
Словно хлебает кацап с тараканами щи.
С тыла Мазепа, а с рыла заходит Бандера.
Цыц, бандурист! Оборви свои струны, бандура!
Батько, поглянь! На закате великая тьма.
Чёрт на кону. Украина рехнулась ума...
Словно трепещет разбитая насмерть голубка,
Трубка Тараса дымится в аду. Только трубка.
— Вижу, всё вижу! — ответил Тарас, как в трубу.
Гоголь услышал и вздрогнул в горящем гробу,
И разрыдался. А голос козацкий из Рая
Долго трубил, постепенно в аду замирая...

Где-то смердил, изо рта изрыгая ворон,
Шумный Белинский. Неистовый Виссарион.
Герцен, сопревший во внутренней злобе, томился.
Рыба гниет с головы. С головы он дымился.
Вниз головой он висел на корявом суку.
Снизу неведомый враг поддавал огоньку.

Звезды мерцали над тёмной долиной печали.
Тучи летели, и души из них выпадали:
То в одиночку, то парой, то частым дождём.
Видел я пару одну, словно воду с песком.
То не вода и песок в одной капле сражались —
Это Денисьева с Тютчевым в ней отражались.
Голос Денисьевой прошлую боль поминал.
Тютчев любимому шёпоту жадно внимал.
Где-то осталась Земля как святая могила.
Полы плаща раздувала несметная сила.
Шёпот подруги был чист и почти невесом:
— То, что во мне, то не всё, да и я не во всём.
Я умерла и на грешную землю глядела,
Словно душа на свое инородное тело.
Видела я тень от дыма при полной луне,
Слышала я в твоём голосе плач обо мне.
Там, в поднебесье, гонимая новой судьбою,
Я дожидалась тебя и дышала тобою,
Хоть ты и был в это время другою любим.
Вот мы и встретились... Боже, куда мы летим?..
Жизнь промелькнула, а может, она только снится.
Там, где упали они, полыхнула зарница…

Лысые горы взаимно сменялись в аду.
И на одной прозябала на самом виду
Церковь гордыни. В ней бесы толпились. Над ними
Папа стоял на амвоне в тумане и дыме.
Он осенял крестным знаменьем, прах побери,
Череп убийцы с горящей свечою внутри
И проповедовал бесам. Их отзыв был дружен.
— Браво! — кричали они. — Это тот, кто нам нужен!
И выносили из церкви его на руках.
Солнце, как череп, мерцало в косых облаках.
Так Пий Девятый, а в прошлом Мастаи-Фаррети
Непогрешимость свою утверждал на том свете...

В городе Глупове нет ни кола, ни двора,
Правда ходячая с треском пошла на дрова.
Мрачный Щедрин спекся в уголь по самые плечи.
— Вы издалече? — окликнул он нас. — Издалече.
Свифта видали? — Видали. Горит мизантроп.
— Так я и знал! — и глаза закатил он под лоб.
Он нас не видел, а значит, уже ненавидел.
Может быть, в детстве валун его с неба обидел...

В клетке свободы, где воле положен предел,
Между двумя обезьянами Дарвин сидел.
Детерминист дальше носа не видел свободы,
Но размышлял: — Я конечный остаток природы.
Если приматы остаток «еще», я — «уже».
Что есть душа?.. — Дарвин вспомнил в аду о душе.
Видели мы Карла Маркса... Как труп бездыханный,
Он на разбитых скрижалях лежит, злоуханный.
Ворон клюёт его сердце и чистит свой клюв
О письмена, и взлетает, во тьме потонув.
Призрак его коммунизма бродил по Европе,
Нынче он бродит в аду, как дикарь при потопе...

Шли по песчаной косе. Ночь мерцала мертво.
Встретили Ницше, верней, отпечаток его.
Вдавленный в чёрный песок, он лежал одиноко,
Руки и ноги раскинуты были широко.
В мёртвых глазах отражалось мерцание звёзд.
Мне показалось: он хочет восстать в полный рост.
В тусклых глазах отразилась какая-то точка.
Точка двоилась. То был человек-одиночка.
Мы поглядели на небо — оттуда на нас,
Руки и ноги раскинув, летел карамаз.
Это был Ницше — свободы безумный остаток.
С чёрного неба он падал на свой отпечаток.
— Я возвращаюсь! — вопил он. И замертво пал,
Но неотчётливо в свой отпечаток попал.
Встал, осыпая проклятьями свой отпечаток.
Глянул на небо — безумной свободы остаток.
— Что ты там делал? — Ответил: — Боролся с орлом! —
И зарыдал. И стремглав потемнело кругом.
С чёрного неба крылатая тень налетела,
Ницше схватила и взмыла во тьму без предела...

Снился мне сон Льва Толстого. Он шёл за сохой
И пританцовывал: жёг его пламень сухой.
Он пропахал полосу через адский репейник,
Но обогнул по кривой наш земной муравейник.
Воздух, как в старом подвале, протух и прокис.
Мы обнаружили скопище слипшихся крыс.
Эти масоны никак не могли расцепиться.
И выгрызали друг другу голодные лица.
Кое-кого я узнал. Остальные в тени
Так стервенеть и остались, как в оные дни.
Кроме Керенского, хуже там не было стервы,
Чем Соколов, написавший приказ номер первый...

Видели мы броневик, а на нём и того,
Кто на дыбы поднял ненависть века сего.
Оба — в огне. Я окликнул вождя. Он воззрился,
Хитро прищуренный глаз из-за дыма слезился:
— Что тебе нужно, товарищ? Я занят. Горю. —
И отвернулся... Ну что ж, я его не корю.

Голодно, холодно люди в аду пребывали.
Храбрый Корнилов и честный Деникин попали
В ту же темницу, как в Быхове в старые дни.
— Мы здесь бывали! — заметили горько они.
Бесы отменно ответили: — Эх, человеки!
Вы здесь гостили, теперь остаётесь навеки.
И за стеной услыхали они натощак
Грустную песню. То пел сокрушённый Колчак.
Белый террор или красный террор — всё едино.
Батька Махно поглядел — широка ли долина,
Долго ли будет катиться его голова?
— Вечные веки! — сказала косая братва.

— Зря мы пропали, — в аду мужики горевали. —
Зря мы антонов огонь на всю Русь раздували...
Голос Антонова им отозвался в дыму:
— Что-то я вас, дорогие мои, не пойму.

Троцкий, Свердлов и Дзержинский, и прочие нети —
Все угодили в пожар мировой на том свете.
Пал Тухачевский с кровавой звездою во лбу.
Чёрт в его душу гудит, как в пустую трубу.
Павлик Морозов с убийцами рухнул на месте,
Кровная жертва. Но чёрт не отдал ему чести...

Фрейд помешался на сексе и был очень зол
На человечество. Только чертей не учел.
Но заявил, обнаружив чертей после смерти:
— Призраки мозга! — Посмотрим, — ответили черти
И посадили его на осиновый кол.
— Это же секс! — он зачичкал. — Да здравствует пол!..
Бесы заметили: — Ты симулянт. Но довольно.
Здесь ты с ума не сойдёшь. И всегда будет больно...

Гитлер исчез навсегда. Я имею в виду:
Он в Бабьем Яре сокрыт. Есть такой и в аду:
Темная тонкость! Но бесы ответили просто:
— Там не достанут его шулера холокоста...
Где-то во тьме, как сова, хохотал Розенберг.
Блиц на Восток он, видать, осмеянью подверг.
Впору заплакать! Натаскан на русской культуре,
Как и она, просчитался он в русской натуре.
А перед нами, как туча в удушливый день,
В огненной яме стояла косматая тень.
Это был Власов, и немцы, и вечные муки.
К чёрному солнцу вздымал он дрожащие руки,
Лязгал зубами, не видя уже ничего.
Падали руки, за горло хватая его.
Так на огне и держали обвисшее тело
На посрамленье души, и оно закоптело.
Дым через уши валил из спинного хребта.
Чёрный язык вылезал, как змея, изо рта.
— Что происходит? — мой спутник поверил едва ли.
— Это предатель, — сказал я в глубокой печали. —
Русский предатель. Он душит себя самого.
Так принимает он казнь не от мира сего.

Опыты ада всё длились и длились... Доколе?
Наши глаза начинали блуждать поневоле.
Встретили Сталина. Он поглядел на меня,
Словно совиная ночь среди белого дня.
Молча окстился когда-то державной рукою,
Ныне дрожавшей, как утренний пар над рекою.
Всё-таки Бог его огненным оком призрел:
Раньше по плечи, теперь он по пояс горел.
Что-то его беспокоило. Отблеск кровавый
Пал на него от пожара великой державы.
— Где моя трубка? — сказал, озираясь кругом.
— Вот моя трубка! — Объятый по пояс огнём,
Он прикурил от него, пыхнул дымкой и скрылся.
Сталинский след в гальванической дымке искрился.
Зной и мороз сочетались, как нечет и чёт.
Рузвельт и Черчилль топтались, одетые в лед.
Сверху на головы сеяло огненной крупкой.
— Бывший союзник никак не расстанется с трубкой, —
Рузвельту Черчилль заметил. — Хотел бы я знать,
Как ему здесь удается табак доставать?
Рузвельт присвистнул — как чёрт в костяную свистульку:
— А ведь он курит чужую казацкую люльку!..

Редкие штуки бывают при адской игре.
Бесы накрыли Эйнштейна на смертном одре:
— А, крошка Цахес! Попался на атомной бомбе!
Нас не обманешь секретом при сорванной пломбе... —
Долго таскали за лавры туда и сюда.
На спину падал Эйнштейн: — Я устал, господа! —
И на дрожащих поджилках играл, как на скрипке,
Но полагал, что попал он сюда по ошибке.
Бесы скучали: — Где Чаплин? — Я здесь! — он сказал
И знаменитые усики им показал.
— Вот твои нитки. Нам дёргать тебя надоело.
Дёргай себя самого... — И он взялся за дело.
Я отвернулся. Молитесь, святые места!
Ужас презрения мне замыкает уста.

Тучи сшибались, и монстры из них выпадали,
И залипали в горючее пекло печали.
Чёрный пузырь всплыл из пекла, бездушный и злой,
Он раздувался от спеси и брызгал смолой.
Это был Винер, пузырь электронного века.
Вот чем надутый: "Машина умней человека,
То бишь скота с человеческим пошлым лицом..."
Лопни он вдребезги перед всемирным концом!

[...]

Рыжий Хрущев обратился в горящий башмак.
Громко стуча, он слонялся из мрака во мрак.
Меченый Сахаров, лунь водородного века,
В клетке свободы гугнил о правах человека.
Чёрная крыса его прогрызала насквозь.
Это жестоко. Но так у чертей повелось.
И Солженицын, сопревший во злобе, томился.
Рыба гниёт с головы. С головы он дымился.
Вниз головой он висел на корявом суку.
Снизу косой кострожог поддавал огоньку...

Только заметив того, кто разрушил державу,
Дьяволу предал народную память и славу,
Я не сдержался. Изменнику вечный позор!
Дал ему в морду и Западом руку обтёр...
Ельцин с Чубайсом по глазки в смоле оказались.
Те, кто под чёрным расстрельным письмом подписались,
В сорок два счёта гуртом угодили в дерьмо.
Где-то над ними и плавает это письмо.
Нищие духом повсюду приходят в упадок.
В ад выпадает Чечня, как кровавый осадок.
Я не заметил, как с неба спустился паук,
Но услыхал под ногой его лопнувший звук.
Я невзначай раздавил паука на том свете,
Но не того, кто соткал интернетские сети.

Грянула молния! Чёрная твердь разошлась.
Сверху посыпались камни, как искры из глаз.
То не берёза в осеннюю глушь облетала,
То не река в океан многошумно впадала, —
Храм Иисуса Спасителя падал на нас.
Мы отбежали... Он рухнул. И пыль поднялась.
— Что происходит? — опомнился спутник едва ли.
— Падает вера... — сказал я в глубокой печали,
Помня, что собственность — это забытый грабёж,
А покаяние власть предержащих есть ложь.

[...]

Комментарии

Михаил аватар

Занятно. Интересно, в раю

Занятно. Интересно, в раю кто-нибудь есть? )

Mahtalcar аватар

В поэме в раю Авраам, Исаак,

В поэме в раю Авраам, Исаак, Исав, Моисей ну и несколько безымянных простых русских людей. Ну и царица Анастасия Романова ещё:-) Да ведь про рай неинтересно, зато в аду компания какая!

Лев Каждан аватар

Авраам Исаак Моисей

Это называется иудеохристианство.И оно-наш враг.

Аллах,Муамар,Ливия ва бас!

Mahtalcar аватар

Вы вообще знаете, кто такой

Вы вообще знаете, кто такой был Кузнецов? Более ярого врага иудеохристианства сложно представить. Поэтому у него Иаков и все евреи оказываются в аду, а Христос и апостолы у него в поэмах арийцы.

Лев Каждан аватар

А почему у него тогда в раю

А почему у него тогда в раю Авраам и Исаак?При чем только они вдвоем.Ой да еще Моисей.Все трое-персонажи иудейской ветхозаветной истории.

Аллах,Муамар,Ливия ва бас!

Mahtalcar аватар

Кузнецов обЪяснял так:

Кузнецов обЪяснял так: Авраам, Исаак, Исав и Моисей в раю, ибо они НЕ евреи. (Авраам предок в т.ч. арабов, Исаак предок в т.ч. идумеян, Моисей вообще египтянин.) Однако у любого православного человека и так нет никаких сомнений на этот счёт.

А первый еврей в истории - Иаков-Израиль - у Кузнецова в аду, т.к. обманом получил право первородства. И все остальные евреи тоже.

Лев Каждан аватар

Зато евреи-вся остальная

Зато евреи-вся остальная мировая история.Так что ли?

Аллах,Муамар,Ливия ва бас!

Михаил аватар

Кстати, Юрий Поликарпович

Кстати, Юрий Поликарпович практически мой земляк. Он родился в станице Ленинградской Краснодарского края, а у меня там дедушка с бабушкой прожили почти тридцать лет. В детстве я туда ездил каждое лето.

Чисто иудеохристианский

Чисто иудеохристианский рессентимант кстати

Осторожно!  возможна провокация!

Очень неприятный текст как

Очень неприятный текст как бы  не относится к героям.

Осторожно!  возможна провокация!
Михаил аватар

Ну это как бы наша версия

Ну это как бы наша версия Divina commedia Данте.

Но что есть, то есть. Первая мысль, которая приходит в голову - "это он серьезно?", и вторая - о том, что в раю по версии автора, наверное, пустовато. Поэтому я и не удивился тому, что там только Авраам, Моисей и еще пара-тройка достойных личностей.  

Лев Каждан аватар

Вот и я про то.Кроме Авраама

Вот и я про то.Кроме Авраама Исаака и Моисея все в аду.Все деятели мировой истории.Кроме разумеется ветхозаветной.

Аллах,Муамар,Ливия ва бас!