istbv-fomin-dva-diskursa


Олег Фомин

КОНЦЕПЦИЯ ДВУХ ДИСКУРСОВ
Речь на презентации 23№ «Бронзового Века»
в Евразийском клубе, 1999 г.

     В известном смысле, сегодняшняя презентация (и пусть здесь присутствующие не пеняют на наш счёт, что, дескать, мы тянем одеяло на себя)  — это и наш праздник. Праздник «Бронзового Века». Говоря «Бронзовый Век», мы имеем в виду не столько сам журнал, который здесь представляем, но некую провиденциальную реальность. Реальность абсолютно тотальную, не подвергаемую ни малейшему сомнению, реальность магическую, которой может соответствовать номинальный статус движения, а может и не соответствовать. И тогда эта реальность так и остаётся чистой потенцией, не манифестированной в нижние слои универсальной системы. Однако, это вовсе не означает, что событие не произошло. Подлинные события происходят в мире причин, а не на периферии. Ясно одно, что виртуально эта реальность наличествует.
     Те, кто знакомы с доктриной циклов, могут резонно заметить, что Бронзовый Век, Двапара-йуга, давно позади, что реальность Тёмного века требует иной адекватности, нежели героическое самопреодоление. Последнее представ-ляется по меньшей мере поспешным выводом. Поспешим и мы указать на то, что именно мы имеем в виду, а именно на иную качественность отношений этих понятий. Бронзовый Век — век героев — наш ориентир, а не актуальное состояние.
     Однако, некая интуиция подсказывает, что всё же за этим словосочетанием стоит, помимо уже отмеченного смысла, иное значение. И когда, в 1993 г., Ярослав Кузнецов впервые произнёс эти слова, — «Бронзовый Век» — то, конечно же, это было профетическим озарением, основанном на взаимодействии с несколько иной парадигмой. Парадигмой, известной любому русскому человеку, так или иначе соприкасавшемуся со своей родной культурой. И этого соприкосновения в каком-то смысле избежать невозможно. Потому что культура растворена в воздухе, а воздух имеет память, по меткому выражению другого гения Бронзового Века — Олега Грановского. Всякий школьник знает, что Золотой Век — это век, когда творили Пушкин, Батюшков, Баратынский, Лермонтов, Тютчев. Что Серебряный Век — это некая объективная реальность, в голос которой вслушивались Блок, Вяч. Иванов, Брюсов, Северянин, Клюев, Хлебников, Маяковский, Мандельштам… В обоих случаях эти синтагматические ряды можете продолжить вы сами. Другое дело, когда приходим мы и заводим речь о качественном, парадигматическом продолжении ряда. И тогда, вслед за Золотым и Серебряным Веком, наступает Бронзовый Век. Он может наступить, а может и не наступить, а может и наступить позже. Или вдруг окажется, что Бронзовый Век уже миновал. Литературовед Бетаки, например, считает, что так оно и было. Ну, тут можно без ложной скромности добавить, что мы всё же раньше упомянутого литературоведа употребили это словосочетание, хотя-таки Бетаки и предпочитает пользоваться термином «Медный век», что уже само по себе указывает на отсутствие полисемантичности этого концепта. Но вопрос даже не в этом, а в том, что представителями Медного века — по Бетаки — являются Евтушенко, Рождественский и Вознесенский. Последнее же на наш взгляд является по меньшей мере курьёзом, а по-большому счёту заставляет нас задуматься об идеологическом заказе. Магическая реальность века героев и гуманистический триумвират, воспевающий чудеса прогресса, утверждающий кантианское, либеральное по сути, прочтение марксизма! Что здесь общего?
     Истинный Бронзовый Век, как и Золотой, как и Серебряный, аппелирует к огневому революционному дискурсу. Гениальная книга Эткинда «Хлыст» — в этом отношении может послужить отправной точкой для структуралистской реконструкции этих магических эонов. Секты. Литература. Революция. Парадоксальная, энигматическая искра, проскакивающая между полюсами, между крайне левой и крайне правой точками, способна вызвать феерическую цепную реакцию, породить не только экзистенциальную Революцию, но и воистину инициатическую литературу. О, волшебный миг национал-большевистского андрогина!
     И я повторяю, сегодняшняя презентация это прежде всего наш праздник, праздник новой литературы, новой, небывалой поэтики синтеза. Национал-большевистская литература это именно поэтика синтеза. Либералы могут на это возразить, что их литература (а для нынешнего времени это постмодерн par excellance) также объединяет в себе правый и левый компоненты, то есть позицию субъект над объектом и позицию объект над субъектом. Иначе говоря «есть человек — нету обстоятельств» плюс «есть обстоятельства — нету человека». Рынок плюс права человека. Права человека плюс рынок. (Эти отношения в известной степени взаимообратимы). Но мы всё же настаивали, настаиваем и будем продолжать настаивать, что подобное объединение есть отнюдь не синтез, а всего лишь трюизм мондиалистского, попперовско-фукуямовского синкретизма. Когда говорят «преодоление постмодерна», то чаще всего имеют в виду некий уход «на сторону». Но истинная национал-большевистская литература — не уход на сторону, а начало и конец мировой литературы, смыкающиеся в парадоксальном coincidentia oppositorum. То есть это полюс, противоположный полюсу постмодерна.
     Литературоведение «Бронзового Века» выдвинуло концепцию двух поэтических дискурсов. Их можно сигнифицировать через «дискурс повтора» и «дискурс метафоры». Первое — начало поэзии. Второе — её закат. В поэзии ничего кроме повтора и метафоры не содержится. А если что-то и содержится, то не является принципиальным компонентом.
     Первый дискурс настаивает на том, что А не равно А. Тогда как второй на том, что А равно В. Что есть повтор? Повтор есть рифма (иначе — парадигма) и вычленяемые по частотным характеристикам ритмические и метрические структуры (иначе — синтагма). Самая сложная эвфония, самые причудливые ритмические рисунки основаны на этом. Цель такой поэзии — в самой себе. Но если проникнуть в этот мир с помощью гностическо-структуральной отмычки, то можно обнаружить, что сверхзадача такой поэзии — обозначение компонентов бытия через Абсолютное Небытие, Святую Тьму Абсолюта. Повторяющиеся элементы, сталкиваясь между собой, взаимно анигилируются до бесконечности, вырывая творящего из приделов отчуждённого существования. То есть в таком случае оказывается, что два одинаковых элемента содержат в себе нечто иное, принципиально внеположное им. В случае метафорического дискурса мы, казалось бы, имеем совершенно противоположную картину. Один элемент уподобляется другому. А становится равным В. Но на самом деле суть поэтического метода здесь изменяется лишь на уровне проявления. Вогнутость есть иная выпуклость. То есть в периферийном мире, мире тотального отчуждения способом спасения становится постулирование, а следовательно, и абсолютное узаконивание принципа: «Ты есть оно». Один элемент содержит в себе душу другого. И когда в поэтической речи выявляется это глубинное тождество, душа этих элементов сливается, восходя от периферии к центру, индивидуальности объединяются в сверх-индивидуальность. Так или иначе, но совершенно очевидно, что оба дискурса не исключают друг друга, а взаимодополняют.
     «Mein Keif» — название левое, так как индивидуальное удовольствие вообще принципиально соотносится с левым дискурсом, но аллюзия, содержащаяся в этом названии — правая. Вообще-то подобный приём весьма характерен для постмодерна, где он зачастую обозначается через не вполне внятный даже у самих теоретиков постмодернизма термин «палимпсест», то есть пергамент, с которого соскоблили старую надпись, чтобы нанести новую. Но если для постмодерна такое название вполне возможно как глумливая рефлексия, ни куда не ведущая, между прочим, то в данном случае мы имеем горькую пилюлю в весёленькой чёрной обложке. Пришёл мондиалист, подумал: «Ага! Вот это вот что-то такое наше, хорошее, антифашистское», съел пилюлю и малость прих…ел. И стал фашистом или ещё, там, каким-нибудь хорошим молодцом.
     Совершенно очевидно, что книга Ярослава Кузнецова и Диа Диникина «Mein Keif» является ярко выраженным проявлением вышеуказанного взаимодополнения. Авторы уловили это философское наитие, исходящее из Высшего Небытия. Можно бесконечно долго говорить о внутренней структуре сборника, но уже при первом знакомстве с книгой становится понятно о чём собственно идёт речь. Книга состоит из двух частей, первая из которых принадлежит Ярославу Кузнецову, а вторая — Диа Диникину. Но первая снабжена прологом второго, а вторая — эпилогом первого. Аналогия с инь и ян здесь лежит на поверхности. Но помимо этой поверхностной аналогии нащупывается и нечто внутренне аналогичное: Ярослав Кузнецов, преимущественно поэт метафоры, вкрапляет в поэтическую ткань повторы, вычленяемые как особый знак в силу своего расположения в тексте. Эта «подпись» имеется в начале многих его стихотворений, имеется едва ли не в качестве эпиграфа: «Линия линия на ладони…», «Арг… Аргонавты… Аргументация исчерпана!» Впрочем, указанное отнюдь не исключает «сквозного», то есть композиционного повтора, как, например, в стихотворении «Я приду к тебе, Иисус». Диа Диникин, преимущественно поэт повтора, напротив, использует метафоры, как некие знаки иного. Нетрудно обнаружить, что поэзия Кузнецова тяготеет к правому, тогда как поэзия Диа Диникина к левому. Но, опять же, на глубинном уровне обнаруживается, что кузнецовская метафизика противопоставляет себя традиционной метафизике, выявляя некий индивидуальный миф, левый в гораздо большей степени, чем правый. А диникинская порнография репродуцирует на самом-то деле архетипы героического восхождения. «Сношение с небесами» не святотатство, а честное — порой до жестокости — стремление войти туда, где «Любовь и Бог — понятия одни и те же». Какой-нибудь левак, навроде Дилёза, охарактеризовал бы поэтику первого как юмор мазохиста, а поэтику второго как иронию садиста. Но национал-большивистская философия не сводится только лишь к преодолению кантовского категорического императива. И наша сегодняшняя речь направлена именно на выявление национал-большевистской поэтической метафизики во всём её полноценном объёме.


 

[статьи по истории «Бронзового Века»]