АРТЮР РЕМБО

Из книги  «ПОРА  В  АДУ»

Пер. Ю. Стефанова

(в интернете публикуется впервые)

Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина.

Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. — И горькой она оказалась. — И я оскорбил её.

Я- ополчился против справедливости.

Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я своё сокровище!

Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные — нещадно, словно дикий зверь.

Я призвал палачей, чтобы в час казни зубами впиться в приклады их винтовок. Накликал на себя напасти, чтобы задохнуться от песка и крови. Беду возлюбил как бога. Вывалялся в грязи. Обсох на ветру преступления. Облапошил само безумие.

И весна поднесла мне подарок — гнусавый смех идиота.

Но вот на днях, едва не дав петуха на прощанье, решил я отыскать ключ к минувшим пиршествам и может быть, вновь обрести пристрастье к ним.


Ключ тот — милосердие. — И наитье это подтверждает, что всё былое — лишь сон.

«Навек останешься ты гнусью и т.д., — воскликнул демон, наградивший меня венком из нежных маков. — Ты достоин погибели со всеми страстями твоими, себялюбием и прочими смертными грехами».

Да, много же я взял на себя! Но не раздражайтесь так, любезный Сатана, умоляю вас! И в ожидании каких-нибудь запоздалых мелких пакостей позвольте поднести вам эти мерзкие листки из записной книжки проклятого — вам, кому по душе писатели, начисто лишённые писательских способностей.

 

ДУРНАЯ   КРОВЬ

От предков галлов у меня молочно-голубые глаза,

куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как и они. Разве что не мажу  голову маслом.  Галлы свежевали скот, выжигали траву — и всё это

делали как недотёпы.

От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки — гнев, похоть — о, как она изумительна, похоть! — а также лживость и лень.

Все ремёсла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян — всё это — быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! А я был и останусь безруким. Приручённость в конце концов заводит слишком далеко. Благородное нищенство надрывает мне душу. Преступники же омерзительны, словно кастраты; впрочем, плевать я на всё это хотел — моё дело сторона.

Откуда, однако, в языке моём столько коварства, что он до сих пор ухитрялся вести и блюсти мою лень? Я жил, не зная пользы даже от собственного тела, праздный, как жаба, — и где я только не жил! С кем только я не знался в Европе! Я имею в виду семейства вроде моего собственного, последышей декларации Прав Человека. — Знавал я и отпрысков таких семейств!

Ах, если бы у меня нашлись предшественники хоть на каком-нибудь перепутье французской истории!

Но таковых нет и в помине.

Ясное дело, я человек без роду, без племени. Не понять мне, что такое бунт. Такие, как я, восстают только для грабежа — так шакалы рвут на куски не ими убитого зверя.

Вспоминаю историю Франции, страны, что слывёт старшей дочерью Церкви. Должно быть, простым мужиком добрался я до Святой земли; из головы нейдут дороги средь швабских долин, виды Византии, крепостные стены Солима; культ Марии, умиление при виде Распятого воскресают во мне рядом с тысячами мирских чудес. — Я, прокажённый, сижу на груде черепков, в зарослях крапивы, у подножия изглоданной солнцем стены. — А столетия спустя, солдат-наёмник, я, должно быть, ночевал под небом Германии.

Да, вот ещё что: я отплясываю па шабаше посреди багровой поляны, вместе со старухами и детьми.

Не воображаю себя вне этой земли, вне христианства. Никогда не перестану представлять себя в этом прошлом. Но вечно одиноким и бесприютным; не помню даже, по-каковски я говорил. Не могу вообразить себя среди отцов церкви, в кругу сильных мира сего — христовых наместников.

А кем был я в минувшем веке? Ведь я обрёл себя только сегодня. Нет больше ни бродяг, ни смут. Всё на свете заполонила чернь — теперь её величают народом; разум, нация, наука.

О, наука! Всё в её власти! Для тела и для души — взамен святого причастия — медицина'и философия, сиречь снадобья добрых кумушек и народные песни в новейшей аранжировке. И утехи владык, и запретные некогда игры! География, космография, механика, химия!..

Наука, новая аристократия! Прогресс. Мир движется вперёд! А отчего бы ему не вертеться на месте?

О видение чисел! Мы близимся к царству Духа. За верность этого пророчества я ручаюсь. Мне оно понятно, но раз я не могу обойтись без языческих словес, лучше умолкнуть.

Языческая кровь заговорила! Царство Духа близко, та отчего ж:е Христос не дарует моей душе благородство и свободу? Увы! Евангелие изжило себя! Евангелие! Евангелие!

Я жду Бога, как гурман ждёт лакомое блюдо. Ведь я

плебей испокон веков.

Вот я на Армориканском взморье. Пусть города полыхнут в закатном огне. Мой день подошёл к концу, покидаю Европу. Морской воздух прожжёт мне лёгкие, солнце неведомых широт выдубит кожу. Я буду плавать, валяться по траве, охотиться и, само собой, курить; буду хлестать крепкие, словно расплавленный металл, напитки — так это делали, сидя у костра, дражайшие мои пращуры.

Когда я вернусь, у меня будут стальные мышцы, загорелая кожа, неистовый взор. Взглянув на меня, всякий сразу поймёт, что я из породы сильных. У меня будет золото; я буду праздным и жестоким. Женщин любят носиться с такими вот свирепыми калеками, возвратившимися из жарких стран. Я ввяжусь в политические интриги. Буду спасён.

А пока что я проклят, родина ужасает меня. Лучше всего — напиться в стельку и уснуть прямо на берегу.

Никуда не уедешь. — Побреду по здешним дорогам, изнемогая под бременем порока, пустившего во мне свои мучительные корни ещё в пору пробуждения разума, — порока, что растёт до небес, бичует меня, валит наземь и волочит за собой.

Последки невинности, последки застенчивости. Этим всё сказано. Не выставлять же напоказ своё отвращение, свои измены.

Ну что ж! Пеший путь, бремя, пустыня, тоска и гнев.

К кому бы мне наняться? Какому чудищу поклониться? Какую святыню осквернить? Чьи сердца разбить? Что за ложь вынашивать? По чьей крови ступать?

Главное — держаться подальше от правосудия. — Жизнь жестока, отупляюще проста, — скинуть, что ли, иссохшей рукой крышку с гроба, лечь в него, задохнуться? Тогда не страшны тебе ни старость, ни опасности: ужасы вообще не для французов.

— Ах, я так одинок, что готов свой порыв к совершенству принести в жертву любому облику божества.

О моё самоотречение, о дивное моё милосердие! Но и они — увы! — от мира сего!

De profundis Domine! Ну и болван же я!

 

Ещё в раннем детстве я восторгался неисправимым каторжником, вокруг которого навеки сомкнулись тюремные стены; я обходил постоялые дворы и меблирашки, освящённые его присутствием; его глазами смотрел я на голубизну небес и цветоносные радения полей; его роковую судьбу чуял в городах. Он был могущественней любого святого, проницательней любого первопроходца, и он, лишь он один, был свидетелем собственной славы и правоты.

Когда я, бесприютный, изголодавшийся, оборванный, скитался зимними ночами по дорогам, чей-то голос заставлял сжиматься моё окоченевшее сердце: «Слабость или сила — выбирай! Ты выбрал силу. Ты не знаешь, куда и зачем идёшь, — входи же в любой дом, отвечай на любой вопрос. Смерть грозит тебе не более, чем трупу». К утру во взгляде моём сквозила такая оторопь, а всё обличье так мертвело, что прохожие, должно быть, не видели меня.

Городская грязь внезапно казалась мне чёрно-красной, словно зеркало при свете керосиновой лампы, которую переносят с места на место в соседней комнате, словно спрятанный в лесу клад. «Вот здорово!» — кричал я, видя в небесах целое море огня и дыма, а слева и справа — груды сокровищ, полыхающие мириадами

молний.

Но гульба и дамское общество были не для меня. Ни одного товарища. Вижу себя перед взбудораженной толпой, лицом к лицу со взводом, построенным для исполнения приговора: я плачу оттого, что они не могут  . меня понять, и прощаю их, как Жанна д'Арк. — «Священники, хозяева жизни, учителя, вы ошибаетесь, предавая меня в руки правосудия! Нет у меня ничего общего с этим людом; я никогда не был христианином; я из племени тех, кто поёт под пыткой; я не разумею законы; нет у меня понятия о морали; я дикарь — вы ошибаетесь...»

Недоступна мне ваша просвещённость. Я скотина, я негр. Но я могу спастись. А вот вы — поддельные негры, кровожадные и алчные маньяки. Торгаш, ты негр; судья, ты негр; вояка, ты негр; император, старый потаскун, ты негр, налакавшийся контрабандного ликёра из погребов Сатаны. — Весь этот сброд дышит лихорадкой и зловонием раковой опухоли. Калеки и старикашки внушают мне такое почтение, что так и хочется сварить их живьём. — Надо бы исхитриться и покинуть этот материк, по которому слоняется безумие, набирая себе  в заложники эту сволочь. Вернуться в истинное царство сынов Хама.

Ведомо ли мне, что такое природа? И кто таков я сам? — Довольно слов. Я хороню мертвецов в собственном брюхе. Крики, гром барабана, пляс, пляс! Не хочу и думать о том часе, когда, с прибытием белых, меня поглотит небытие.

Голод, жажда, крики, пляс, пляс, пляс, пляс!

не мои друзья?

Спасите же их!

Я поумнел. Мир добр. Я благословлю жизнь. Возлюблю братьев моих. Всё это теперь уже отнюдь не детские обещания. Давая их, я не надеюсь бежать старости и смерти. Бог укрепляет меня, и я славлю Бога.

Белые высаживаются. Пушечный залп! Придётся принять крещение, напялить на себя одежду, работать.

Прямо в сердце мне снизошла благодать — вот чего уж я не ожидал!

Я никому не причинял зла. Дни мои будут легки, я буду избавлен от покаяния. Душа моя не изведает мук — она почти мертва для добра, источающего жуткое, словно от похоронных свеч, сияние. Удел маменькиного сынка — безвременная могила, орошённая прозрачными слезами. Разврат, конечно, вздор, порок — тоже, всю эту гниль надо отшвырнуть куда подальше. Но ещё не настало время, когда бой часов будет возвещать лишь чистейшую скорбь. А быть может, меня похитят, словно ребёнка, и я, забыв все несчастья, буду себе играть в раю!

Торопись! Кто знает, ждут ли нас иные жизни? — Сон и богатство несовместимы. Богатство всегда принадлежало обществу. Лишь божественная любовь дарует нам ключи познания. Я удостоверился, что природа — это всего лишь видимость добра. Прощайте, химеры, идеалы, заблуждения!

Рассудочное пение ангелов доносится со спасительного корабля: то глас божественной любви. — Любовь земная и любовь небесная! Я могу умереть лишь от земной, умереть от преданности. Я покинул тех, чьи души истомятся в разлуке со мной. Ищите меня среди потерпевших кораблекрушение, но разве оставшиеся — не мои друзья? Спасите же их! Я поумнел. Мир добр. Я благословлю жизнь. Возлюблю братьев моих. Всё это теперь уже отнюдь не детские обещания. Давая их, я не надеюсь бежать старости и смерти. Бог укрепляет меня, и я славлю Бога.

 

Мне разонравилась скука. Буйство, безумие, блуд — мне знакомы все их выверты, все чинимые ими несчастья, — я сбросил с себя их бремя. Оценим же трезво, сколь велика моя безгрешность.

Я уже не способен довольствоваться поркой. Не на свадебный пир я еду, не собираюсь навязываться в зятья к Христу.

Я не пленц1гк разума моего. Я сказал: Бог. Я жажду свободы в спасении, но где её искать? Я оставил легкомысленные пристрастия. Не нуждаюсь ни в самоотвержении, ни в божественной любви. Не жалею с том, что минул век чувствительных сердец. И презрение и милосердие по-своему правы: я оставляю за собой место на верхушке этой ангелической лестницы здравого смысла.

Что же касается прочного счастья, семейного ли, иного ли... нет, нет, увольте! Слишком я беспутен, слишком слаб. Жизнь красна трудом — старая истина, — но моя жизнь чересчур легковесна: она взмывает и парит над поприщем деяний, столь ценимым всем светом.

Как же я похож на старую деву — не хватает мне мужества возлюбить смерть!

О, если бы Господь даровал мне воздушное, небесное спокойствие, молитву — как древним святым! Святые! Сильные духом! Анахореты, художники, — да только кому вы теперь нужны? Нескончаемый фарс! Чего доброго, собственная безгрешность доведёт меня до слёз. Жизнь — это вселенский фарс.

 

Довольно! Час возмездия пробил. — Вперёд!

Лёгкие мои пылают, в висках гудит. Ночь, подгоняемая солнцем, катится мне в глаза! О сердце моё... о моё тело...

Куда мы идём? На бойню? Как же я слаб! Враг всё ближе. Орудия, оружие... Пора!..

Стреляйте! Ну, стреляйте же в меня! Вот сюда! Или я сдамся. — Трусы! — Я покончу с собой! Брошусь под копыта коней!

Ах!..

— Ко всему можно привыкнуть.

То будет чисто французская судьба, стезя чести!

 

Ночь   в   АДУ

Изрядный же глоток отравы я хлебнул! — О, трижды благословенное наущение! — Нутро горит. В три погибели скрутила меня ярость яда, обезобразила, повалила наземь. Я подыхаю от жажды, нечем дышать, даже кричать нет сил. Это — ад, вечные муки! Смотрите, как пышет пламя! Припекает что надо. Валяй, демон!

А ведь мне мерещилась возможность добра и счастья, -возможность спасения. Но как описать этот морок, если ад не терпит славословий? То были мириады прелестных созданий, сладостное духовное пение, сила и умиротворённость, благородные устремления, да мало ли что ещё?

Благородные устремления!

А ведь я пока жив! — Но что если адские муки действительно вечны? Человек, поднявший руку на самого себя, проклят навеки, не так ли? Я верю, что я в аду, стало быть, так оно и есть. Вот что значит жить согласно догмам катехизиса. Я — раб своего крещения. Родители мои, вы сделали меня несчастным, да и самих себя тоже. Бедная невинная овечка! Но преисподней не совладать с язычниками. — Я всё ещё жив! Со временем прелести проклятия станут куда ощутимей. Поторопись, преступление, ввергни меня в небытие, исполняя человеческий закон.

Замолчи, да замолчи же!.. Попрёки здесь постыдны: Сатана утверждает, что огонь этот гнусен, а мой гнев чудовищно глуп. — Довольно!.. Хватит с меня всех этих лживых нашёптываний, всех этих чар, сомнительных ароматов, ребяческой музычки. — Подумать только, я мнил, будто владею истиной, знаю, что такое справедливость, способен здраво рассуждать, созрел для совершенства... Ну и гордыня! — Кожа на голове ссыхается. Пощады! Господи, мне страшно. Пить, как хочется пить! Где ты, детство, трава, дождь, озеро в каменистых -берегах и лунный свет над колокольней, когда куранты полночь бьют... В тот самый час, когда на колокольню наведывается дьявол. Мария! Пресвятая Дева!.. Какой же я жуткий болван.

А кто это там, внизу, уж не благие ли души, желающие мне добра?.. Ну что же вы медлите?.. Меня хотят удушить подушкой, до них не докричишься, это всего лишь призраки. К тому же никто и никогда не думает ни о ком, кроме себя. Не подходите ко мне. От меня разит палёным, это уж точно.

Наваждениям нет конца. Так оно и всегда со мной было: в историю я не верил ни на грош, о высших принципах забывал. Однако умолчу об этом, не то песнопевцам и ясновидцам станет завидно. Я в тысячу раз богаче их, зато и скуп, как морская пучина.

Ах, вот оно что! Часы жизни только что остановились Я уже вне мира. — Теология — штука серьёзная, преисподняя и впрямь находится в самом низу, а небо — вверху. — Исступление, кошмар, сон в огненном гнёздышке.

Да сколько же вокруг всяческой злобы и лукавства!..

Вот сатана Фердинан несётся, рассеивая плевелы... Иисус шагает по багровому терновнику, не пригибая веток... Шагал же он и по бурному морю! При свете волшебного фонаря мы видели, как он стоит — весь белый, только пряди волос каштановые — на гребне изумрудной волны...

Сейчас я раскрою все тайны: тайны природы и религии, тайны смерти и рождения, будущего и прошлого, тайны сотворения мира и небытия. Я ведь мастак по части фантасмагорий.

Послушайте!..

Какими только талантами я не наделён! — Здесь вроде бы никого нет, и в то же время есть кто-то: не хотелось бы мне расточать перед ним свои совершенства. — Хотите услышать негритянские песни, увидеть пляски гурий? Хотите, чтобы я исчез, нырнув за кольцом! Хотите, я вам и золото могу сотворить, и разные снадобья.

Доверьтесь же мне — вера утешает, исцеляет, наставляет на путь истинный. Приидите ко мне, все — даже малые дети, — и я вас утешу, раздарю вам моё сердце, моё волшебное сердце! — Бедняки, труженики! Я не прошу от вас молитв, только доверьтесь мне — и я буду счастлив.

— И давайте подумаем обо мне. Я не слишком сожалею о мире. Мне везёт уже потому, что я не страдаю больше прежнего. Жизнь моя была лишь вереницей сладостных сумасбродств, как ни прискорбно.

Да что уж там: давайте кривляться кто во что горазд.

Мы определённо вне мира. Ни единого звука. Я ничего не ощущаю. О, замок мой, моя Саксония, старые мои ивы! Рассветы, закаты, ночи, дни... Как я устал!

Я должен был бы заслужить ад за гнев, ад за гордыню, ад за сладострастие — целую симфонию адских мук!

Я умираю от усталости. Я в гробу, я отдан на съедение червям, вот ужас так ужас! Сатана-лицедей, ты хочешь извести меня своими чарами. Я умоляю.

 

Умоляю! Хоть один удар вилами, хоть одну каплю огня!

Ах, вернуться бы к жизни! Хоть глазком взглянуть на её уродства. Тысячу раз будь проклята эта отрава, этот адский поцелуй. А всё моя слабость и жестокость мира! Господи Боже, смилуйся, защити меня, уж больно мне плохо! — Я и защищен, и беззащитен.

И вздымается пламя с горящим в нём грешником.

 

СЛОВЕСА  В   БРЕДУ

 Алхимия  слова

О себе самом. История одного из моих наваждений.

Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.

Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрёзное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы.

Я грезил о крестовых походах, пропавших без вести экспедициях, государствах, канувших в Лету, о заглохших религиозных войнах, об изменившихся в корне нравах, о переселениях народов и перемещениях материков: я верил во все эти чудеса.

Я изобрёл цвета гласных! А — чёрный, Е — белый, И — красный, О — синий, У — зелёный. — Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрёл глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование.

Всё началось с поисков. Я записывал голоса

безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений.

 

Вдали от птиц, и стад, и поселянок.

Что пил я в этот полдень на поляне.

Став на колени средь орешин нежных

В зеленоватом и парном тумане?

 

Что мог я пить на берегах Уазы

Из жёлтых фляг? — А отчий кров далёк.

Неласков небосвод, безмолвны вязы.

—  Пил золотой и потогонный сок.

 

Я стал трактирной вывеской обманной.

—  Прошла гроза, отполыхал закат.

Ручей почти иссяк в глуши песчаной,

И божий ветр швырял по лужам град.

 

А я рыдал — и был питью не рад.

 

 

Июнь, рассвет уж недалёк.

Любовникам так сладко спится.

В саду никак не испарится

Пирушки запашок. А в гулкой мастерской, где льют

Своё сиянье Геспериды,

Нездешних Плотников бригады

Взялись за труд.

 

Спокойно и неторопливо

Они сколачивают щит.

Где город облик свой фальшивый

Изобразит.

 

И ты, Венера, ради них.

Строителей из Вавилона,

Оставь любовников на миг,

Увенчанных твоей короной

О Королева Пастухов,

Ты поднеси-ка им по чарке.

Дай после праведных трудов

Омыться в море в полдень жаркий.

 

 

 

Разное поэтическое старьё пришлось весьма кстати Iмоей словесной алхимии.

Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах салоны в озёрной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня 1 ужас.

А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.

В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей — гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту детства.

Характер мой ожесточался. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов;

 

Песня самой высокой башни

О приходи же, приходи,

Пора волнения в груди!

Я столько терпенья

Вложил в ожиданье!

Исчезли сомненья,

Угасли страданья.

Но жаждой бессменной

Отравлены вены.

О приходи же, приходи.

Пора волнения в груди!

Ты — пустошь глухая,

Забытая всеми.

Где меж лопухами —

Крапивное семя.

Где шмель беспощадный

Дружен с мухою смрадной.

О приходи же, приходи.

Пора волнения в груди!

 

 

Я полюбил пустоши, спалённые зноем сады, обветшавшие лавчонки, тепловатые напитки. Я таскался по вонючим проулкам и, зажмурившись, подставлял лицо солнцу, властелину огня.

«Генерал, если на развалинах твоих укреплений осталась хоть одна старая пушка, обстреляй нас комьями сухой земли. Пали по витринам роскошных магазинов, • по салонам! Пусть город наглотается собственной пыли. Пусть ржавчина сгложет его водостоки. Пусть будуары его задохнутся от палящего толчёного рубина...»

О, как пьянеют над отхожим местом в трактире мошки, любовницы бурачника, — пьянеют, растворяясь в солнечном луче!

 

Голод

Я пристрастие питаю

Только к скалам и камням.

Воздух ли, земля ль простая.

Пыль и уголь — ням, ням, ням!

Голод мой, кружись, пасись

По словесным долам,

Поскорее отравись

Лютиком весёлым.

Жри булыжник, щебень лопай,

Разгрызай кирпич стены

И лепёшки, что потопом

Были встарь испечены.

 

 

Волк под деревом орал,

Пухом-перьями давился:

Много он курей сожрал.

Я вот так же изводился.

Каждый овощ, каждый плод

Жадно ждёт ножа и вилки,

А паук в щели жуёт

Исключительно фиалки.

Ах, уснуть бы! Сладок сон

На жаровне Соломона.

Вдоль по ржавчине бульон

Льётся в сторону Кедрона.

 

И наконец — о счастье, о торжество разума! — я сорвал с неба чёрную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света. От радости я напустил на себя донельзя шутовской и дурашливый вид:

 

Она отыскалась!

Кто? Вечность сама.

В ней море смешалось

С солнцем.

Душа моя прочно

Хранит твой завет,

В борении с ночью.

Без скидки на свет.

Нет, ты неподвластна

Молве ежечасной.

Пустой суете!

Лети же, лети...

—  Не будет спасенья.

Нет вех на пути.

Ни знанью, ни рвенью

От мук не спасти.

Погаснет жар

Поддельных чар.

Беречь свой пыл

Он должен был.

Она отыскалась!

—  Кто? — Вечность сама.

В ней море смешалось

С солнцем.

 

Я превращаюсь в волшебную оперу; я вижу, что всё сущее обречено стремиться к счастью. Действие — это не жизнь, но способ попусту тратить силы, нечто вроде невроза. А мораль — это размягчение мозгов.

Мне кажется, что каждое существо должно быть наделено множеством иных жизней. Вот этот господин не ведает, что творит: на то он и ангел. А вон та семейка — настоящий собачий выводок. Перед многими людьми я во всеуслышание заводил беседу о каком-нибудь из мгновений их иной жизни. — Так я влюбился в свинью.

Ни один из безумных — отдающих жёлтым домом — софизмов не был мною забыт: я мог бы пересказать их все подряд, у меня своя система.

Здоровье моё пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я провалился в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны. Я созрел для кончины, и слабость моя опасными тропами вела меня на край света и Киммерии, родины мглы и водоворотов.

Мне пришлось пуститься в странствия, чтобы рассеять чары, завладевшие моим рассудком. На море, которое я полюбил так, будто оно должно было смыть с меня всю мою скверну, я видел восход утешительного креста. Я был проклят радугой. Счастье стало моим роком, укором, червём, гложущим моё сердце; жизнь чересчур огромна, чтобы посвящать её силе и красоте.

Счастье! Смертельно сладостный его укус, даже в самых мрачных городах, предупреждал меня, что вот-вот запоёт петух….

 

О замки, о времена!

Найдётся ль душа без пятна?

Знаком я с ученьем дивным

 О счастье неизбывном.

Я славил его стихом,

С первым встав петухом.

Но это мне надоело:

Счастье меня заело.

Душу взяло и плоть —

Как его побороть?

о замки, о времена!

И всё же его уход

Гибель мне принесёт.

О замки, о времена!

Всё это в прошлом.

Теперь я научился чтить красоту.

 

Невозможное

Ах, жизнь моя в детстве, большак, что пролёг сквозь бездну времён, — жизнь немыслимо скромная, нищенски бескорыстная, гордая тем, что ни роду у неё, ни племени, — какой же глупостью она была! — А я только сейчас до этого додумался!

— Я был прав, что презирал всех этих добропорядочных людишек, не упускавших возможности урвать кусочек послаще, этих трутней, живших за счёт опрятности и здоровья наших женщин — пусть даже сейчас женщины эти не очень-то с нами ладят.

Я был прав в своём высокомерии: вот почему теперь я спасаюсь бегством.

Спасаюсь бегством.

Но перед тем объяснюсь.

Ещё вчера я вздыхал: «О небо! Проклятых и в земной юдоли предостаточно. Я сам давно состою в их компании. Я их наперечёт знаю. Мы с первого взгляда друг друга узнаём и, однако, терпеть друг друга не можем. Милосердие нам неведомо. Мы тем не менее

вежливы, и отношения наши с миром вполне благопристойны». Ну и что тут удивительного? Мир! — торгаши да простаки! — Чести мы не лишились. — А вот как отнеслись бы к нам избранники? Есть ведь такие развесёлые злыдни, избранники-самозванцы — к ним не подступишься, не набравшись либо храбрости, либо смирения. И никаких иных избранников на свете нет. А от этих добра не жди.

Насжив себе на два гроша ума — это проще простого! — я докопался до причины моих напастей: оказывается, до меня поздновато дошло, что живём-то мы на Западе. В западном болоте. Не то чтобы свет для меня померк, облик мира исказился или всё вокруг пошло наперекосяк, но всё же... Да ладно! Теперь мой дух во что бы то ни стало хочет погрузиться в испытания, выпавшие на долю всечеловеческого духа с тех пор, как пришёл конец Востоку... Этого хочет мой дух.

...Но мои два гроша ума давно растрачены! — Мой дух-повелитель хочет, чтобы я остался на Западе. Надо бы ему заткнуть глотку — тогда всё пойдёт по-моему.

Я посылал к чёрту мученические венцы, блеск искусства, гордыню изобретателей, пыл грабителей; я возвращался на Восток, к первозданной и вечной мудрости. — Видимо, всё это лишь мечты отчаянного лентяя!

И однако я вовсе не помышляю о том, чтобы уберечься от страданий теперешнего мира. Я не имел в виду ублюдочную мудрость Корана. — Но разве не проклятье тот факт, что со времён появления науки и христианство, и человек тешатся самообманом, доказывают себе самоочевидные истины, пыжатся от удовольствия, умножая эти доказательства, — только тех» и живут! Пытка мелкая и глупая — в ней источник моих духовных метаний. От неё, может статься, и самой природе стало бы невмоготу. Господин Прюдом родился вместе с Христом.

Не оттого ли всё это, что мы любим разводить туманы? Питаемся лихорадкой пополам с водянистыми

овощами. А пьянство! А табак! А невежество и слепая преданность! — Как всё это далеко от мудрости Востока, прародины человечества! Куда годится современный мир, если в нём изобретаются такие яды?

Церковники скажут; всё это само собой разумеется. — Но вы же имеете в виду Эдем! А что для вас вся история восточных народов? — Ровным счётом ничего; я ведь об Эдеме и мечтал! И что проку для моей мечты в чистоте древних рас!

А философы; мир не молод и не стар. Просто-напросто человечество куда-то движется. Вы живёте на Западе, но никто вам не запретит жить на вашем Востоке какой угодно древности, и жить в своё удовольствие. Не считайте себя побеждённым. — Зато у вас, философы, есть свой карманный Запад!

Дух мой, поостерегись! Буйством не спасёшься. — Трудись над собой! — Ах, какой же тихоходной кажется нам с тобой наука!

И тут я замечаю, что дух мой спит.

А ведь если бы, начиная с этого мига, он вечно бодрствовал, мы бы скоро обрели истину, которая, быть может, окружает нас вместе с сонмами рыдающих ангелов!.. Если бы он бодрствовал до этого мига, я не поддался бы тлетворным страстям в те незапамятные времена!.. А бодрствуй он вечно, я бы давно уже плыл по океану премудрости!..

О чистота, о невинность!

Миг пробуждения одарил меня кратким видением невинности! — Дух ведёт к Богу!

Чудовищное невезение!

 

Вспышка

Труд человеческий! Это взрыв, временами озаряющий мою бездну.

«Ничего не суетно в мире; за науку — и вперёд!» — вопит нынешний Екклесиаст, сиречь каждый встречный. А тем временем трупы злодеев и бездельников давят на сердца всех остальных... Ах, скорей бы, хоть чуточку скорей, — туда, за край ночи, к будущим вечным воздаяниям... Вот только не упустим ли мы их?..

— На что же я способен? Я знаю, что такое труд, знаю, как медлительна наука. Пусть же молитва мчится вскачь, пусть громыхает свет... Я вижу это воочию. В общем, всё просто и ясно; обойдутся и без меня. Как и у многих других, у меня есть долг, и я буду горд, если не изменю ему.

Жизнь моя поизносилась. Что ж! Будем лицедействовать и бездельничать — о убожество! Будем жить, забавляясь, мечтая о невообразимых любовных играх и фантастических вселенных, пререкаясь и споря с видимостью вещей, — все мы: бродячий комедиант, попрошайка, художник, бандит — и священник! Лёжа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана — так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик...

Здесь сказывается моё паршивое воспитание. Ну да ладно!.. Прожил двадцать лет, протяну ещё два десятка...

Нет! Нет! Теперь я бунтую против смерти! Труд — слишком лёгкое занятие при моей гордыне; моя измена миру будет чересчур краткой пыткой. А в последний МИ1 я пойду колошматить направо и налево...

И тогда, о бедная моя душа, вечность будет навсегда потеряна для нас.

 

Утро

Не у меня ли была когда-то юность — нежная, героическая, сказочная, хоть пиши о ней на золотых страницах? Вот уж удача так удача! За какой же проступок, за какую ошибку заслужил я теперешнюю мою слабость? Пусть попробует пересказать историю моего падения и забытья тот, кто утверждает, будто звери могут плакать от горя, больные — отчаиваться, а мертвецы — видеть дурные сны. Сам-то я ведь не смогу объясниться: стал чем-то вроде нищего, что знает только свои Paterи Аvе Маriа. Я разучился говорить.

И всё же теперь мне кажется, что с моим адом покончено. Это и впрямь был ад, тот самый, древний, чьи врата рухнули перед сыном человеческим.

По-прежнему, в той же пустыне, в такую же ночь, усталым моим глазам является серебряная звезда, хотя это теперь нисколько не трогает Владык жизни, трёх волхвов — сердце, душу и дух. Когда же, пройдя по отмелям и горам, мы будем приветствовать рождение нового труда и новой мудрости, радоваться бегству тиранов и демонов, концу суеверий и славить — первыми! — Рождество на земле!

Музыка небес, шествие народов! Рабы, не стоит проклинать жизнь!

 

П РОЩАЙ

Вот и осень! — Но стоит ли жалеть о вечном солнце, если мы призваны познать божественную ясность — вдали от людей, которых убивает течение времени?

Осень. Возвышаясь в осенних туманах, наша ладья

направляется в гавань нищеты, в обширный град под небом, заляпанным огнём и грязью. О истлевшие Лохмотья, размокший от дождя хлеб, хмель и тысячеликий образ любви, — я распят вами! Неужто не будет конца владычеству этого вампира, повелителя миллионов мёртвых душ и тел, ждущих Судного дня. Вновь мне чудится, что кожу мою разъедают грязь и чума; черви кишат в волосах и под мышками, а самые крупные угнездились в сердце; я простёрт среди незнакомых, бесчувственных тел... И ведь я мог бы там умереть. Жуткое воспоминание! Ненавижу нищету.

И страшусь зимы, поры комфорта!

— Порою мне видятся в небесах бескрайние отмели, усеянные ликующим светозарным людом. Над моей головою — золотой корабль, его разноцветные флаги реют на утреннем ветру. Я вызвал к жизни все праздненства, все триумфы, все драмы. Я силился измыслить новые цветы, новые звёзды, новую плоть и новые наречия. Мнил, что приобрёл сверхъестественную силу. И что же? Теперь мне приходится ставить крест на всех моих вымыслах и воспоминаниях! На славе поэта и вдохновенного краснобая!

И это я! Я, возомнивший себя магом или ангелом, свободным ото всякой морали, повергнут на землю, вынужден искать призвание, любовно вглядываться в корявое обличье действительности! Стать мужиком!

Не обманулся ли я? Быть может, доброта ещё покажется мне сестрою смерти?

А теперь попрошу прощения за то, что кормился ложью. И в путь.

Ни единой дружеской руки! Где же искать поддержку?

 

Да, новые времена по меньшей мере суровы. Ибо я могу сказать, что одержал победу: скрежет |зубовный, шипенье огня, чумные стенанья — всё это

стихает. Изглаживаются нечистые воспоминания. И тают мои последние сожаления: зависть к нищим, разбойникам, спутникам смерти, ко всем отверженным. — Проклятые, если б я мог за себя отомстить!

Нужно быть безусловно современным.

Никаких славословий, только покрепче держаться за каждую завоёванную пядь. Что за жестокая ночь! Засыхающая кровь испаряется с моего лица, и нет за мной ничего, кроме этого ужасного деревца!.. Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости — это радость, доступная лишь Богу.

И, однако, настал канун. Примем же всякий прилив силы и подлинной нежности. И на заре, вооружившись страстным терпением, вступим в сказочные города.

Что я там говорил о дружеской руке? Слава Богу! Я силён теперь тем, что могу посмеяться над старой лживой любовью, заклеймить позором все эти лицемерные связи — ведь мне довелось видеть преисподнюю и тамошних бабёнок, — и мне по праву дано будет духовно и телесно обладать истиной.